Когда я прохожу мимо него по дорожке, Адам ловит мою руку. — Тесс, — окликает он.

Я не отвечаю. Даже не оборачиваюсь. Голос его так звонок, что если я обернусь, то могу передумать. Найти перед смертью любовь, чтобы тут же от нее отказаться, — на редкость злая шутка. Но я должна это сделать. Так лучше для нас обоих. Иначе будет еще больнее, чем сейчас.

Мама стелет полотенце на заднее сиденье такси, проверяет, пристегнуты ли ремни, и уговаривает водителя круто развернуться у нашей калитки. — Хорошо, — хвалит его мама. — а теперь жмите на газ.

Кажется, будто она заимствовала эту фразу из какого-то фильма.

Стоя у калитки, Адам провожает нас взглядом и машет рукой. Мы отъезжаем, и его фигурка становится все меньше. — Какой добрый мальчик, — замечает мама.

Я закрываю глаза. Кажется, будто я куда-то проваливаюсь.

Мама толкает меня локтем: — Не спи.

В окне прыгает луна. В свете фар-туман.

Мы думали пойти потанцевать. Я собиралась снова попробовать спиртное. Хотела забраться на стол и распевать веселые песни. Потом мы бы перелезли в парке через забор, стянули лодку и катались по озеру. Я мечтала вернуться к Адаму домой, тайком пробраться в его комнату и заняться с ним любовью. — Адам, — шепчу я еле слышно. Но его имя, как и все остальное, заливает кровь.

В больнице меня сажают в кресло-каталку, говорят, что у меня экстренный случай и увозят из приемной. Мы минуем заурядных жертв пьяных драк, наркотиков и полуночных семейных скандалов и мчимся по коридору в отделение для более тяжелых пациентов.

Как ни странно, больничная иерархия действует на меня успокаивающе. Это точный слепок с общества- мир, который существует по своим законам, где каждый занимает определенное место. В травматологии лежат юные владельцы быстрых машин с паршивыми тормозами. Мотоциклисты, не вписавшиеся в поворот.

В операционных — жертвы неосторожного обращения с духовым ружьем, а также те, на кого по дороге домой напал маньяк. И еще пострадавшие от несчастных случаев- ребенок, чьи волосы затянуло в эскалатор, женщина, попавшая в грозу в лифчике на косточках.

На койках в дальнем конце больницы-пациенты с головной болью, которая никак не проходит. С отказавшими почками, сыпью, шероховатыми родимыми пятнами, опухолью груди, жутким кашлем. В отделении Марии Кюри на пятом этаже лежат дети, больные раком. Их тела медленно и тихо пожирает болезнь.

А выше-морг, где в ящиках- холодильниках лежат мертвецы, к чьим ногам привязаны бирки с именами.

Палата, в которую меня привезли, светлая и стерильная. Я оглядываю кровать, умывальник, доктора и медсестру. — Наверно, она хочет пить, — предполагает мама. — Тесса потеря столько крови. Может, дать ей попить?

Доктор жестом отметает это предложение: — Нам нужно тампонировать ее нос. — Тампонировать?

Медсестра подводит маму к стулу и садится рядом с ней. — Доктор вставит ей в нос марлевые тампоны, чтобы остановить кровотечение, — поясняет она. — Вы можете остаться.

Я дрожу. Медсестра приносит одеяло и укутывает меня до подбородка. Я вздрагиваю. — Кто-то думает о тебе, — замечает мама. — Поэтому ты и вздрагиваешь.

А я всегда считала, что это значит, будто кто-то в другой жизни стоит на твоей могиле.

Врач зажимает мне нос, заглядывает в рот, щупает горло и шею сзади. — Мэм, — окликает он.

Мама вздрагивает и выпрямляется: — Вы мне? — Раньше были симптомы тромбоцитопении? — Что, простите? — Она жаловалась на головную боль? Вы не замечали мелких синяков? — Я не смотрела.

Доктор вздыхает, мгновенно догадавшись, что для мамы этот язык — тарабарщина, но, как ни странно, продолжает в том же стиле: — Когда ей в последний раз делали переливание тромбоцитарной массы?

Мама все больше теряется: — Не знаю. — Она принимала аспирин? — Извините, я не в курсе.

Я решаю вмешаться. У мамы не так много сил, и, окончательно запутавшись, она может просто уйти. — Последнее переливание тромбоцитарной массы делали двадцать первого декабря, — сообщаю я скрипучим голосом. В горле булькает кровь.

Доктор бросает на меня хмурый взгляд: — Вам нельзя говорить. Мэм, идите сюда, возьмите дочь за руку.

Мама послушно присаживается на краешек кровати. — Если да, сожмите мамину руку один раз, — поясняет доктор. — Если нет, два раза. Понятно? — Да. — Тс-с-с, — шипит он. — Жмите. Не разговаривайте.

Мы возвращаемся к прежним вопросам- синяки, головные боли, аспирин, — но на этот раз мама знает ответ. — Использовали «Бонджелу» или «Тиджел?» — спрашивает доктор.

Я дважды сжимаю мамину руку. — Нет, — отвечает за меня мама. — Не использовали. — Противовоспалительные? — Нет, — говорит мама и смотрит мне в глаза. Наконец-то мы с ней говорим на одном языке. — Хорошо, — резюмирует доктор. — Сейчас я вставлю вам в нос марлевый тампон. Если не поможет, тампонируем глубже. Если кровотечение не прекратится, придется прижигать. Вам раньше делали прижигание?

Я так сильно стискиваю руку мамы, что она морщится. — Да.

Ужасно больно. От меня потом неделю воняло горелым мясом. — Нужно проверить уровень тромбоцитов, — продолжает доктор. — Не удивлюсь, если он ниже двадцати. — Он треплет меня по прикрытому одеялом колену. — Делать нечего, придется потерпеть. Да уж, выдалась вам ночка. — Ниже двадцати? — эхом повторяет мама. — Наверно, придется перелить пару единиц, — поясняет доктор. — Не волнуйтесь, это займет от силы час.

Пока врач засовывает мне в нос тампоны, я стараюсь думать о самых простых вещах — о стуле, двух белых березах в саду Адама, о том, как их листья трепещут на солнце.

Но у меня не получается.

Такое ощущение, что я проглотила гигиеническую прокладку; у меня пересохло во рту и трудно дышать. Я смотрю на маму и замечаю только, что ее мутит и поэтому она отвернулась. Почему мне кажется, будто я старше собственной матери? Я закрываю глаза, чтобы не видеть ее слабость. — Вам неприятно? — интересуется доктор. — Мэм, не могли бы вы ее отвлечь?

Лучше бы он этого не говорил. Что она может? Станцует нам? Споет? Наверно, покажет свой коронный номер с исчезновением и улизнет за дверь.

Молчание длится долго. И вдруг: — Помнишь, как мы впервые ели устриц и твоего папу стошнило в мусорный бак на конце пирса?

Я открываю глаза. От ее слов в палате становится светлей. Улыбается даже медсестра. — Они пахли морем, — продолжает мама. — Помнишь?

Помню. Мы заказали четыре устрицы, по одной на каждого. Мама откинула голову и моментально проглотила свою устрицу целиком. Я тоже. А папа стал жевать устрицу, и она застряла у него между зубов. Он умчался на пир, держась за живот, а когда вернулся, залпом осушил банку газировки. Кэлу устрицы тоже не понравились. — Наверно, они больше подходят для женщин, — предположила мама и купила нам еще по одной.

Мама описывает приморский городок, отель, короткую дорогу на пляж, вспоминает дни, когда солнце грело и сияло. — Тебе там очень нравилось, — рассказывает мама. — Ты часами собирала ракушку, гальку. А один раз обвязала веревкой палку, прибитую морем к берегу, и целый день водила ее за собой по пляжу, представляя, что это твоя собачка.

Медсестра смеется ее словам, и мама улыбается. — Ты была такой выдумщицей, — признается мама, — с тобой было так легко.

Если бы мне можно было говорить, я бы спросила у нее: почему же тогда она меня бросила? Наверно, она наконец рассказала бы о мужчине, ради которого ушла от папы. Быть может, она поведала бы мне о неземной любви, и я бы ее поняла.

Но мне нельзя говорить. В горле пересохло и горит. И вместо того чтобы задать вопрос, я слушаю мамины воспоминания о том, как светило солнце, о давно минувших днях, ушедшей красоте. Мне интересно. Мама — прекрасная рассказчица. Кажется, даже доктор заслушался. В ее историях небо переливается светом и мы целыми днями любуемся резвящимися в море дельфинами. — Кислород, — командует врач и подмигивает мне, будто предлагает косяк. — Прижигать не будем. Готово.