Единое вероучение в сфере духовной и единое законодательство в сфере светской. Потому что чем сложнее общество, тем важнее роль государства, тем совершеннее должны быть его законы, тем неукоснительнее должны они соблюдаться. В этом Император был глубоко убежден. Причем не ограничился одной лишь собственной убежденностью. Грош цена самому прекрасному убеждению, если оно не претворяется в действие! Он совершил, казалось бы, невозможное. Благодарение всевышнему, поддержавшему своего смертного слугу в небывалом дерзании! В течение всего лишь одного года созданная Императором правительственная комиссия устранила все недоработки и противоречия в прежних законах, придала им ясность изложения и свела воедино, присвоив новому кодексу имя Императора. А год спустя создается новая комиссия и в течение каких-нибудь трех лет собирает, изучает и сводит воедино все древнее законодательство за минувшее полуторатысячелетие, введя таким образом мутные воды древнейших источников в прозрачное озеро современных знаний. Из двух тысяч древнейших книг были выписаны три миллиона строк, переведены на латынь и доведены до ста пятидесяти строк нового свода законов. Разумеется, не всякому по плечу такое обилие мудрости, а государству требуются все новые и новые юристы. Поэтому на основе пятидесятикнижия — результата титанической работы комиссий — создается краткий учебник права для более широкого пользования. А новые указы и постановления также надо будет свести воедино…
Да, в едином государстве — в его империи, Втором Риме — должна быть единая духовная и светская власть, должны быть единая вера и единый закон!
Размышляя о свершенном и содеянном, Император невольно содрогался от ощущения всей меры возложенной на него богом исторической миссии. Возможно ли уснуть при таком ощущении? Кто из предшественников императора был удостоен свершить подобное и в такой мере?
Когда льстецы-придворные или экзальтированные глупцы и наемные крикуны в толпе вопили свои приветствия и превозносили его заслуги, — это было, разумеется, приятно. Чего уж там скрывать от самого себя! Даже коню приятнее, когда его оглаживают по шерсти, а не против. Тем более — Императору, которого уместнее сравнить не с конем, а со всадником… Он не был склонен преуменьшать собственные способности и заслуги, сам знал себе цену, но не был настолько наивен, чтобы неразборчиво верить в абсолютную искренность всех слышимых славословий.
Бесспорно, многие цифровые свидетельства его силы, его достижений и заслуг выглядели более чем внушительно. Однако существовали и другие свидетельства. К тому же император понимал, что не все измеряется цифрами.
Референдарии докладывали, а те, кого Император желал и успевал принять лично, рассказывали, что творится в провинциях, как обнаглели чиновники и как растут недоимки. Сборщики податей в Египте вообще умудрились все заграбастать себе и ничего не сдать государству. Одни разоренные земледельцы становились зависимыми от господ колоннами, почти теми же рабами. Другие — массами бежали в города. Села приходили в запустение, а в городах безудержно росли преступность и эпидемии. И если от преступников в первую очередь страдали беззащитные бедняки, то от эпидемий не был защищен никто. Даже сам Император испытал на себе, что такое чума… Роскошь одних и нищета всех прочих росли из года в год, неразлучные меж собой, как рождение и смерть. Куда и к чему придет Второй Рим, если так будет продолжаться?
Император знал, что — вопреки всем его неустанным стараниям и всевозможным принятым мерам — в государстве с каждым годом все ощутимее дают себя знать безудержно растущие алчность и продажность должностных лиц на всех уровнях, столь пагубные для любого государства. И пускай бы уж златолюбие одолевало только таких, как Первый Полководец — земляк и товарищ юных лет Императора. Или таких, как комит священных щедрот — разжиревший чревоугодник и развратник. Эти баловни хоть знали свое дело, от них был прок. Большинство же проявляло тем большую алчность, чем меньше проявлялись их способности. Вместе с тем Император опасался и другой альтернативы, вполне реальной в условиях Второго Рима: либо толковые корыстолюбцы, либо бескорыстная бестолочь. Где же выход из порочного круга?
Опереться на народ, на какую-либо политическую партию? Но что такое народ? Кто это? Лучшие представители страны, вырождающиеся патриции или скотоподобный плебс?
Политические партии… Каждая из них, будь то прасины или венеты, при всем своем провозглашаемом единстве весьма неоднородна: как и всюду, в каждой из партий имеется своя группа козлов-предводителей и бездумная масса овец-ведомых. Эти партии вечно грызутся между собой, и — что уж греха таить! — Император всячески способствовал этой грызне. Золотом, интригами, как угодно. Иначе, объединившись меж собой, вчерашние политические конкуренты завтра вцепятся в глотку священной императорской особы. Как это едва не произошло во время того восстания на Ипподроме…
Император поежился и еще плотнее запахнулся в плащ. Остановился, чтобы совладать со сбившимся дыханием.
О, никогда не забыть ему того восстания! Тогда он, собрав все свое самообладание и невероятным усилием воли подавив свою гордость, вышел на трибуну с Библией в руке. Обратившись через горластого глашатая к безумствующей толпе, он принял на одного себя всю ответственность за все причины ее недовольства и торжественно обещал наказать всех виновных, простить всех взбунтовавшихся, впредь прислушиваться к голосу народа… А ведь мог бы найти козла отпущения и бросить его толпе, как бросают кость сорвавшемуся с цепи псу! Императору никогда не забыть эти тысячи разъяренных глаз под низкими лбами, не забыть этих оскаленных ртов на заросших физиономиях, остервенело орущих грубые оскорбления. Вот оно, лицо так называемого народа! Дикие звери!.. Они рвались во дворец, обуреваемые примитивной жаждой крови и разрушений. Еще бы: разрушать — не строить! Их подстрекали и распаляли политические вожаки — безответственные авантюристы и бесстыжие демагоги. Они вопили о попранной справедливости, в которой ничего не смыслили. Звери, звери!..
Положение было невообразимо критическим, даже спитарии готовы были вот-вот дрогнуть. Императору предложили спастись бегством, и он чуть было не согласился на это позорное предложение. И тогда-то вмешалась Императрица. Она — дочь надзирателя цирковых медведей и сама в прошлом циркачка — проявила в тот роковой час больше благородного мужества и достоинства, чем все окружавшие их представители лучших родов империи. Она заявила, что считает императорскую мантию лучшим саваном и не намерена покидать дворца, предпочитая достойную смерть недостойному спасению. Никогда еще не казалась она ему такой прекрасной, как в те решающие мгновения. Никогда еще он не обожал ее столь безудержно и страстно, никогда не гордился ею столь беспредельно. Кто знает, чем бы все кончилось тогда, если бы не самообладание Императрицы, если бы не удалось затем с помощью золота подкупить и расколоть вожаков восстания и если бы не Первый Полководец со своими гвардейцами и федератами…
Вот она, истинная — не на словах! — «признательность народа», того самого народа, ради блага которого Император не позволяет себе даже ночью отдохнуть от непрестанных забот и трудов!
Так что же? Неужели тысячелетиями существовавшая и развивавшаяся система — рабовладельческое государство — изживает себя? И назрела необходимость иной, новой системы? Но — какой? Без труда рабов не возникло бы ни одно чудо света — от египетских пирамид до воздвигнутого в Константинополе храма Премудрости Божией. Не росли бы города, не процветали искусства. Империя и ее столица не опоясались бы небывалыми по масштабам оборонительными сооружениями. Кто бы изготовлял в государственных мастерских необходимое количество оружия и одежды для армии и двора, кто бы ворочал длинными веслами на гребных судах — катаргах? И все же система явно переживала самое себя. Как же поступать ему, главе крупнейшего рабовладельческого государства современности?