Ему дали прохладной ключевой воды.

— В конце концов, — продолжал грек, — моего отца обвинили по статье из сорок восьмой книги Дигест. Это наш свод законов, в нем всего пятьдесят книг. На отца донесла одна рабыня соседа, тоже гончара, но более богатого. Этот сосед был зол на нас за то, что отец отказался продать ему свою мастерскую и поступить к нему в подмастерья. Но отец и сам был неплохим мастером, к тому же он не мог забыть, как горек господский хлеб и как тяжелы ступени господского дома. Вот, надо полагать, обозленный сосед и научил свою рабыню… Дело в том, что в нашей империи рабы имеют право доносить на свободных граждан лишь в одном случае: если речь идет о политическом правонарушении, предусмотренном в статьях сорок восьмой книги Дигест. Отцу приписали оскорбление императорского величия, хотя никто в нашей семье и никто из наших друзей не мог поверить в подобное. Все мы знали, как почтительно отзывался всегда отец о священной особе Императора, даже в периоды очередных гонений на монофизитов. Мы знали, что отец честно воевал с вестготами и персами, за что получил несколько новеньких золотых из рук самого Первого Полководца. Одну такую монету, с изображением Императора, наша Семья ни на что не тратила даже в самые трудные времена и хранила ее как реликвию, как память о воинской доблести и верности отца. А его обвинили в оскорблении императорского величия… Это было равносильно обвинению в государственной измене. И отец был повешен. А мы… Дайте еще попить… Спаси вас Христос… А мы остались нищими. Потому что все наше имущество было конфисковано, а мастерская передана тому самому соседу-гончару… Мать от всего пережитого лишилась рассудка и бегала по улицам в черных отрепьях, с распущенными седыми волосами, покуда ее не сшибла проезжавшая военная квадрига… А мы… У вас нет вина? Хоть немного…

Ему принесли полный ковш кислого местного вина, однако Воислав разрешил сделать лишь два глотка, опасаясь, что ослабевший грек опьянеет и не сможет продолжать свой рассказ. Остаток вина допил дружинник-пересказчик, вытер усы и вновь принялся пересказывать, по возможности слово в слово.

— У нас в империи есть такой закон. Если твой отец был обвинен в преступлении, значит, и ты виновен. Особенно если нарушались законы по статьям из сорок восьмой книги… В то время как одни незаслуженно страдали за провинности своих отцов, другие незаслуженно наслаждались жизнью за привилегии своих отцов. Теперь я вижу, как это несправедливо, а тогда… Тогда я еще не научился думать… Так все мы, осиротевшие дети повешенного, нежданно-негаданно оказались государственными преступниками. Старшей сестре пришлось отправиться в публичный дом, чтобы накопить хоть минимум средств на еду и одежду, пока молода и привлекательна. Двух братьев-подростков продали в рабство. По двадцать номисм за каждого, как за еще не обученных какому-либо ремеслу. Эти сорок номисм мы отдали настоятельнице одного женского монастыря, умолив ее взять к себе младшую сестренку, которой тогда еще не исполнилось и двенадцати лет. Мне же…

Грек внезапно замолчал. Ему предложили еще воды — он отрицательно помотал головой. Тогда Воислав, чтобы помочь рассказчику, задал вопрос:

— А где они сейчас, твои братья и сестры? Знаешь ты о них что-нибудь?

Тот снова помотал головой, но затем все же опять заговорил:

— Я ничего о них не знаю. Давно ничего не знаю. Как и они обо мне. Мне, старшему сыну государственного преступника, должны были отсечь голову. Голову, в которой непременно должны были рождаться и плодиться не угодные Императору мысли. Пускай бы отсекли! Так, наверное, было бы лучше… Но я был молод и не готов к смерти. Я не терял надежды на удовольствия жизни, которых не успел еще познать. И я проявил слабость духа. Я, сын такого отца!.. Я отдал судье последнее наше богатство, последнюю память об отце — тот самый неприкосновенный золотой с изображением Императора… Смертную казнь мне заменили пожизненным наказанием — заковали в цепь и отправили гребцом на галеру-катаргу. Остальное вы знаете из рассказов моих товарищей.

— Чего бы ты желал? — спросил Воислав, как спрашивал и всех предыдущих рассказчиков.

— Остаться с моими товарищами, — ответил грек Филоктимон. — Быть там, где они. Делать то, что делают они.

Боярин помолчал, разглядывая с состраданием обтянутые перегоревшей кожей живые скелеты. Продать их? Много ли дадут за таких?.. Отправить рабами к Горам? Дойдут ли?.. Взять в дружину? Какие из них теперь бойцы?.. Души-то, правда, боевые, да плоть немощна… А что? Не беда, можно и откормить. Откормить да обучить…

— Ладно, — сказал антский боярин Воислав. — Воротится наш князь, он и решит. Будем ждать князя. А пока оставайтесь все, кто желает, с нами. Ешьте и пейте вволю.

23. Шелковая ткань

Неприятное осталось позади. Теперь Белославе казалось, что это не она, жена князя полянского, опустилась перед Императрицей и касалась губами червонного башмачка, пахнущего тонкой кожей и еще чем-то неведомым, чуждым. Если бы не суровый наказ Кия, ничто не заставило бы ее совершить подобное. Но Кий сказал: так надобно. Надобно было — вырвала из души память об отце своем Власте и о вчерашней земле своей. Теперь ее земля — на Горах, где княжит муж ее. И нет для Белославы иного повелителя. Скажи ей Кий, что надобно отсечь руку себе — отсекла бы… Нет, сама бы не сумела — попросила бы кого-нибудь. Лишь в одном ослушалась бы мужа: если бы велел хоть раз остаться в покоях другого — дескать, так надо. Тут уж… пускай бы казнил. Но какая нечистая сила навеяла такие дурные думы? Никогда ее муж, ее князь и повелитель не потребует подобного!..

Теперь неприятное было позади, и ничто не напоминало о тех мгновеньях унижения.

Императрица восседала напротив Белославы за столом, уставленным золотой в узорах посудой с невиданными плодами и сладостями, потчевала радушно и улыбалась приветливо. Невысокая и тонкая, как девчонка, она была в долгом фиолетовом одеянии, расшитом широкими золотыми узорами. Всю грудь усеяли каменья в золотых оправах, они вспыхивали звездным сиянием при каждом вздохе императрицы. Высокая золотая диадема увенчивала аккуратную головку, в черных волосах вплетены были нити жемчугов, ниспадавшие вдоль тонкой шеи до нешироких и покатых плеч.

Окружавшие ее многочисленные жены и девы в длинных светлых платьях, украшенных цветными нитями и полуприкрытых золотистой парчой и яркими плащами, со сплошь закрывающими грудь драгоценными ожерельями, со звездно-мерцающими каменьями в черных и рыжеватых приподнятых прическах — все они, одна другой ярче, краше и наряднее, — не могли, однако, затмить диво-света больших глаз Императрицы. Хотя и темные до черноты, глаза эти будто освещали из-под сросшихся бровей и ее по-детски малое личико, и все окрест.

Здесь же находились несколько знатных придворных сановников, в их числе — личный референдарий Императрицы, ведавший прошениями на ее имя, всюду предшествовавший ей силенциарий, камергеры, а также несколько евнухов — постарше и помоложе. Белослава увидела среди них и того щуплого безбородого военачальника с насмешливыми воспаленными глазами, о котором Кий сказал давеча, что славнее и разумнее его трудно сыскать мужа, хотя и борода не растет.

В глубине покоев, в полумраке поблескивали доспехи неподвижных гвардейцев. Слуги неслышно, будто души умерших, появлялись с новыми яствами и тут же исчезали.

А рядом с Белославой сидели всего лишь пятеро ее спутниц-родственниц, и никого более с их стороны стола не находилось.

Ромейский отрок-пересказчик с нежными, как у девы, щеками, не поднимая долгих прямых ресниц, похожих на малые черные стрелы, бойко и смышлено помогал разговору: Императрица не понимала антской речи, а полянская княгиня не владела ни греческим, ни латынью.

Вот хозяйка сказала что-то немногословно, не переставая улыбаться и выразительно указав своими черными глазищами на одно из блюд, — пересказчик тут же повторил по-антски:

— Очень прошу дорогую гостью отведать этих плодов.