Макария не кричала — кричала Персефона. Царевна лишь тихо ойкнула, теряя сознание — словно ещё не успела почувствовать боли, а Афроарес уже бросил саблю, схватил хрупкое, обливающееся прозрачным ихором тельце и швырнул его к медным вратам в Тартар.

… они все бросились к Макарии — и Аид, и Персефона, и побелевший, забывший про свой клинок Убийца, — а Афроарес тоже метнулся с ними, но не к царевне, чья кровь снова сняла печать — а к вратам Тартара. Рванул створку на себя…

И время перестало существовать.

Сначала оно непостижимо ускорилось — да так, что секунды скакали десятками — потом вдруг замедлилось.

Аид успел вспомнить, чьи это силы, что это за титан вылез из бездны — высокий, чернобородый и густо покрытый шрамами, словно когда-то его разрубили на куски — да он и не забывал никогда — но не успел, совсем не успел ничего предпринять. Время уже не принадлежало ему.

Да и что они могли сделать против Крона, веками копившего ярость в Тартаре?.. Как воевать с тем, кто способен обернуть твоё время вспять?..

Когда-то они воевали. Тогда — трое Кронидов, нет, трое мальчишек — они кое-как отбили себе право на жизнь. Титаномахия растянулась на столетия, но они победили и сбросили папу в бездну.

Теперь же Аид не питал иллюзий. Втроём они ещё могли бы противостоять Крону, но поодиночке у них не было ни единого шанса.

Правда, сейчас Крон почему-то не нападал. Замедлив время, он зачем-то перевязал ключицу Макарии, толкнул замершего в прыжке Афроареса на землю, надежно связал кусками его же одеяния, и, бормоча «да что это за хренотень-то такая, вот только не говорите, что это тоже мой внук», спустился обратно в Тартар и прикрыл за собой врата.

И время снова ускорилось.

— Минуточку, — пробормотала Гера, хватаясь за голову. — Что это было вообще?!

— Ой, а это что, прадедушка Крон? — слабым голосом полюбопытствовала очнувшаяся Макария, ощупывая повязку. Больше ничего она спросить не успела, потому, как в неё же вцепились Геката с трёх сторон и Персефона с четвертой, запретили ей говорить и послали Таната за Асклепием.

— А ну-ка, — Аид устало потер виски, добрел до Тартара (после случившегося больше всего хотелось лечь и не вставать часов пятнадцать) и постучал в медные ворота. — Отец! Ты… что вообще это было?.. Разве ты не… — он попытался сформулировать, что, по его мнению, должен делать освободившийся от многолетнего заточения Крон, но не смог закончить мысль.

— Не думаю, что ты мне поверишь, — глухо донеслось из-за врат. — Но за тысячу лет я… скажем так, понял, что был неправ. С вами.

Аид прикрыл глаза, пытаясь осознать тот факт, что отец, который сожрал его после рождения, и которого они с Зевсом и Посейдоном убили, расчленили и сбросили в Тартар, хочет… извиниться?!

Почему-то хотелось выпить, причем, для разнообразия, не кумыс.

— А почему за тысячу? — вяло уточнил он.

— Потому, что тысячу лет назад, — неожиданно ответил Крон, — ты, Аид, пришел сюда и швырнул мне головы мойр со словами, что отомстил им за нас. И тогда я впервые… задумался.

Он замолчал.

Они молчали вдвоём — отец и сын, разделенные тонкой медной стеной. Молчали о страшном пророчестве, о мальчике, так похожем на отца, о черных глазах и об алом желудке. Молчали — о мойрах. Об Ананке-судьбе. Молчали об осознании. Боли. О том, что один из них много столетий пытался найти прощение — а второй так и не научился прощать.

Молчала осматривающая Афроареса Гера.

Молчал сам чудесный гибрид — молчал и пытался осознать, как, КАК такое возможно, что вырвавшийся из заточения в Тартаре не помчался захватывать мир.

Молчала Геката.

Персефона, ещё шатаясь от слабости, подошла и, несмотря на то, что от близости Тартара у неё болела голова, и снова уходили силы, на миг сжала пальцы Аида — и тоже молчала. Макария, может, и рада была бы что-то сказать, но ей запретили говорить (в ход шли подкуп и завуалированные угрозы).

Чуть слышно бормотал Асклепий — в основном о том, что для бессмертной царевны такая рана — тьфу, вот сейчас нектарчику, повязочку вот сюда, и завтра уже будет как новенькая, и нет, шрамов не останется, и нечего смотреть с такой надеждой.

А Танат, едва ли не волоком притащивший Асклепия, стоял у него за плечом и тоже молчал. В его молчании было то, как же больно, мучительно больно осознавать, что его закрыла собой восьмилетняя девчонка, которую он — воин! — должен был защищать и беречь. И ещё что-то там поет его меч о том, что негоже было так бросать его в пыль, и что Танату на эту песню впервые плевать, и какое ему дело до этой железки, когда — Макария. Просто Макария, и побоку — остальное.

— Отец, я… — тихо заговорил Аид. — Не умею прощать. Абсолютно. Но я… попробую научиться, ладно? — он замолчал, но слова рвались наружу, обжигая горло, — а пока, ну, если у тебя нет срочных дел в Тартаре… может, ты выйдешь и хоть с родней познакомишься?.. — и, собственноручно распахнув врата, протянул руку.

Отцу.

И мир содрогнулся.

— И да, — негромко добавил Аид, убедившись, что никто не упал в обморок и не рвется запихивать их с Кроном в Тартар уже вдвоём. — Не хочу тебя огорчать, но во-он та живописная двухголовая хрень — это все же твой внук.

Эпилог

Три дня после краха Концепции. Крон

От войны можно устать.

Когда ему впервые явилось мимолётное ощущение усталости, он, конечно же, отмахнулся. Ощущение было странным, достаточно новым, чтобы не поверить сразу, принять за каприз воспаленного сознания (а что тут такого, он перестал питать иллюзии насчёт собственной адекватности к концу пятого столетия в заключении). Но потом он понял — да, это усталость. От войны. От навязчивых и наивных попыток освободиться. От мятежных титанов, которые эти попытки предпринимали. От собственной скептической ухмылки, когда эти попытки проваливались. От надежды на месть, нелепой и горькой (какая там богиня её символизирует? Так вот, она идиотка).

И от ненависти, конечно.

Тут даже не совсем было уместно слово «устал». Он не устал — ему надоело. Слишком уж много на эту ненависть уходило душевных сил. Запас моральных дров у него был большой, хватило на много столетий, но потом они ожидаемо стали заканчиваться, и пришлось топить костёр ненависти абы чем. Огорчение там, тоска по жене (ну чего мерзким деткам стоило сбросить Рею в Тартар? Ну нет ведь, не сбросили), гнев уже и не только на упрямых детей, но и на себя, идиота, который не просчитал, не подумал, не догадался и, получается, сам накликал себе пророчество, от которого пытался спастись. Потом этот мусор тоже начал заканчиваться, и, пошарив в своих ментальных закромах, Крон попытался подбросить в огонь ненависти чувство вины, перемешанное с осознанием собственного идиотизма, но эта смесь не очень хотела гореть — а больше ничего, собственно, в закромах не оставалось.

Поэтому когда его старший сын вдруг явился к вратам Тартара с тремя отрубленными головами мойр, снял свою печать и швырнул их внутрь (три печати Кронидов снимались на выход, а для запихивания кого-нибудь внутрь было достаточно снять одну), и сопроводил это странное действие шизофренической речью, вяло чадивший костёр окончательно догорел.

И только не прогоревшие в огне ненависти остатки сожаления и вины уныло валялись на пепелище.

Еще бы ему не затухнуть. Тот бред, который нес тогда его сын, впечатлил даже некоторых, особо сентиментальных титанов — а уж веселые ребята гекантохейры, которые до этого держались обособленно и старательно отыгрывали тюремных охранников, поползли выражать ему, Крону, сочувствие. Не то по причине мойр, не то по причине наличия у него таких вот оригинально мыслящих сыновей.

Потому как Аид заявил, не много не мало, что вот, эти мойры — виновницы их семейных проблем, и если бы они не напряли им идиотских пророчеств (не иначе как от желания поразвлечься), они, может, мирно жили бы всей семьей, и Крон никого бы не глотал. Поэтому вина за случившееся, по сути, лежит на нём далеко не вся. И пусть Аид до сих пор не простил (и, конечно же, никогда не простит) сожравшего его отца, глупо игнорировать то, что им просто манипулировали. Вот эти вот дохлые мойры, излишне вдохновленные своей обожающей кровожадные развлечения матерью.