У заводских ворот стриженный наголо парень любовался только что, видимо, вывешенным фанерным щитом, на котором жизнерадостный большеротый забияка в комбинезоне, лихо замахнувшись мастерком, похожим на саперную лопату, лаконично призывал: «СТРОИТЕЛЯМ РАЙОНА — ПРОЧНЫЙ КИРПИЧ». Ярко-голубую пустоту на щите заполняла парящая белокрылая птица. Порассматривав вместе с парнем щит, Слава, улыбнувшись, сказал:

— Встретим покупателя полноценной гирей!

Парень, покосившись на него, смущенно проговорил:

— Профорг придумал. Я подсказывал, что двусмысленность получается, а он говорит: «Сойдет».

— Белый альбатрос на плакате зачем? — спросил Слава. — В нашем районе такая птица не водится.

— Это чайка. Для композиции.

Голубев прищурился.

— Для композиции, пожалуй, годится, — и посмотрел на парня: — Сам почему не по моде подстрижен? Конфликт с обществом?

Парень, смущаясь, погладил ладонью лысую голову.

— В военно-морское училище экзамены завалил. Вернулся на завод, а профорг заставил наглядной агитацией заняться.

— Сам рисовал?

— Сам. Что, плохо?

— Для агитации годится… Слушай, где Ивана Степановича Екашева найти? Знаешь такого?

— Так это ж наш временный профорг!

— У вас на заводе что, до сих пор временное правительство?

Парень улыбнулся:

— Да нет, настоящий профорг в отпуске. Иван Степанович его замещает. — Показал на заводскую контору: — Первая дверь, как войдете, налево.

— Спасибо, — поблагодарил Слава и зашагал к конторе.

За первой дверью налево оказался узенький длинный кабинетик, большую часть которого занимал покрытый зеленым сукном канцелярский стол с взлетающим каменным орлом над чернильным прибором, чудом сохранившимся с той поры, когда искусство переживало время фундаментализма. Возле могучего стола приютился современный журнальный столик на тонких рахитичных ножках, заставленный банками с кистями, гуашью и масляными красками. Возле стен выстроились новенькие мягкие стулья. На одном из них, у окна, плечистый смуглый мужчина с забинтованной левой рукой сосредоточенно оттирал смоченной, судя по запаху, в ацетоне тряпочкой бурое пятно на зеленом брезентовом плаще-накидке.

Поздоровавшись, Голубев спросил:

— Вы — Иван Степанович Екашев?

— Да, — спокойно подтвердил мужчина, не отрываясь от своего занятия.

— У меня к вам разговор есть.

— Одну минуту. Ототру вот, чтобы не засохло.

— Кровь плохо ацетону поддается, — взглянув на бурое пятно, подсказал Слава. — Надо в химчистку отдать.

— Это не кровь. Художник краской мазанул. На вешалке плащ висел. Чего этот живописец туда с кистями сунулся… — ворчливо ответил Екашев и, видимо, чтобы сгладить вынужденную паузу, заговорил:

— Качество кирпича у нас плоховатым стало. На днях комиссия из области была. Проверяли-проверяли и заключение вынесли, мол, кроме технических недоработок, имеются, так сказать, идейные упущения. Наглядная агитация, например, отсутствует. Вот приходится теперь в срочном порядке ликвидировать пробел. Хорошо, свой художник подвернулся… — Помолчав, вздохнул: — Агитация, конечно, дело нужное, только далеко на ней не уедешь. Новый карьер надо открывать — в старом добрую глину всю выбрали. Но у нас руки не доходят. Почти пятьдесят миллионов кирпичей за год даем, а строители берут за горло: «Давайте больше!» Район-то, как на дрожжах, растет, по две-три стройки в каждом хозяйстве. И всем кирпич подавай! Про дерево теперь строители забыли… — Екашев поднес плащ к самому окну: — Вот, пожалуй, оттер.

Повесив плащ на вешалку в углу кабинета, он вытер носовым платком руки, сел рядом с Голубевым у окна и озабоченно сказал:

— Слушаю вас.

— Профоргом здесь работаете? — стараясь подойти к сути разговора издали, спросил Слава.

— Экскаваторщик я, член месткома, — Екашев показал забинтованную руку. — Поранил вот, бюллетеню. Вчера вызывает директор, говорит, мол, надо указание комиссии по наглядной агитации выполнять, а председатель местного комитета вернется с курорта только через полмесяца. Не будем же мы его столько ждать. Поскольку ты, Иван Степаныч, профсоюзный деятель — берись за агитацию. В ней не рычаги двигать — головой соображать надо… Вот и соображаю, как могу…

— Что с рукой? — будто из простого любопытства спросил Слава.

— Бытовая травма. Соседкин ухажер, крепко подгуляв, размахался столовым ножом. Я сунулся успокаивать, да неловко за нож схватился — до самой кости развалил ладонь. — Екашев посмотрел на погоны Голубева. — Что, в милицию жалоба по этому поводу поступила?

— Нет, Иван Степанович, я пришел к вам по другому вопросу, — сказал Слава. — Давно последний раз в Серебровке были?

— Перед тем, как руку поранить.

— Родителей проведовали?

Екашев нахмурился:

— Который год уговариваю стариков ко мне перебраться. Замордовались с хозяйством, дикарями живут. Отец — черт бы с ним. Мать жалко.

— Что об отце-то так?

Екашев, поморщась, махнул забинтованной рукой:

— К старости совсем помешался на своем хозяйстве. Собственно, он и в прежние годы каким-то ненормальным был. Еще пацаном помню, после войны, все вздыхал: «Эх, Ванюха, скопить бы нам миллион. Вот бы зажили при теперешней жизни!» Всю семью экономией извел, в соседских обносках, можно сказать, выросли. А в сорок седьмом году при денежной реформе его чуть паралич не разбил. В райцентр помчался, сколько-то там обменял накопленных денег, на остальные целую бочку повидла привез. Всей семьей ложками ели… — Тяжело вздохнув, Екашев помолчал. — Нас, пацанов, работой измотал. Другие наши сверстники, бывало, в колхозе копны на лошадях возят при сенокосе, а мы от зари до зари для собственной скотины литовками машем. Только с сенокосом управимся — на полмесяца собственную картошку копать. Пока не выкопаем, в школу не пускал. Да и учились-то мы все только до четвертого класса. Это я уж в армии с техникой познакомился, специальность там приобрел. Вернулся со службы, плюнул на отцовские порядки и вот сюда, на завод, устроился. Глядя на меня, другие братья так же поступили. Лишь самый младший в армию не попал и заколобродил по жизни — почти не выходит из тюрьмы.

— Вы его отношений с серебровским пасечником Репьевым не знаете?

— С Григорием? Знаю только, что наказание вместе отбывали.

— А самого Репьева хорошо знаете?

— Разговаривал несколько раз, когда он у отца на квартире жил. По-моему, Григорий порядочней нашего Захара, который совсем отпетым жуликом стал.

— Дружки его не навещают Серебровку?

— Не слышал об этом ни от отца, ни от матери, а сам я их никого не знаю.

— Зачем ваш отец копит деньги?

Екашев усмехнулся:

— Этого никто из нашей семьи не знает, так же, как не знаем мы и того, куда он деньги прячет.

— У него золотой крест был?

Невеселые глаза Екашева как будто насторожились, однако ответил он по-прежнему спокойно, словно ждал такого вопроса:

— Помню, еще война не кончилась, показывал отец желтый металлический крест. Золотой, нет ли — не знаю. Подержать его дал и говорит: «Вот, Ванюха, сколько у твоего папаши золота! Может, на целый миллион». Крест, правда, большим и тяжелым мне показался.

В общей сложности Голубев проговорил с Иваном Степановичем Екашевым больше часа. На все вопросы тот отвечал обстоятельно и так спокойно, что казалось, будто говорит он не о родном отце, а о совершенно постороннем человеке, которого ненавидит всей душой, стараясь, правда, не показывать эту ненависть. Но о покупке Барабановым машины и об убийстве пасечника Репьева Екашев, судя по его ответам, ничего не знал.

Одно только насторожило Голубева: Екашев так ни разу и не спросил, что это вдруг заинтересовалась милиция его отцом?.. Невольно напрашивался вывод: или Иван Степанович настолько сдержан, что не позволяет себе задавать вопросы сотруднику милиции, или осведомлен обо всем происшедшем ничуть не меньше этого сотрудника…

С кирпичного завода Голубев направился в линейный отдел транспортной милиции, узнать — не замечали ли в последнее время на железнодорожном вокзале каких-нибудь подозрительных лиц?