В конце концов он заставил себя завести мотор и медленно двинулся к дому: теперь он знал, что вернётся туда. Подъехав, он даже не потрудился поставить машину в сарай, а просто вылез и пошёл к светящемуся окну кухни. Он укрылся под кедром, где темнота была погуще, и принялся смотреть на женщину в окне. Он увидел, как там, за окном, словно в совсем ином мире, женщина стоит у плиты и держит кастрюлю в бессильно опущенной руке; внезапно он заметил, что пытается угадать её мысли.

«Боже ты мой, — думал он, — боже ты мой». Если бы утром она хоть что-нибудь сказала. Хоть бы пошевелилась. Хоть бы ударила его. Ну хоть бы поцарапала. Или закричала. Хоть что-нибудь, что-нибудь…

И, стоя под мокрым кедром, глядя на женщину, одетую в старую коричневую куртку, он вспомнил, как утром её неподвижное тело, лежавшее на полу в бессильной, неуклюжей позе, поразило его своей красотой. Но ведь она даже глаз не раскрыла.

Будто неживая.

Нет! Он даже поперхнулся от неожиданной догадки: будто это он, он был для неё чем-то неодушевлённым.

Потом он увидел за окном стол под яркой лампочкой, тарелку. Он стоял и ждал, но знал, что рано или поздно войдёт в кухню. И она, она тоже знала с самого начала.

Рассветное мерцание разгоралось, превращаясь в день, а он лежал в постели и снова видел все происшедшее — с первой до последней минуты. И говорил себе, что если не вставать, то больше уже ничего не будет. Никогда.

И лежал на спине, и натягивал одеяло до самого носа, и закрывал глаза, чтобы больше никогда больше ничего не происходило.

Но в конце концов он встал.

Надел красный укороченный халат и вышел в коридор, остановился перед дверью на задний двор, прикурил и увидел, что дверь у него за спиной приотворилась и в щели показался глаз.

Стояло ясное, светлое утро. Лужи от вчерашнего дождя поблёскивали тонким ледком. Мир был ярок и чист. Глядя на своё окно, Анджело медленно выпускал из ноздрей дым, который тотчас бледнел и исчезал в лучах солнца. Эта сторона дома была в тени, и на серой некрашеной стене блестящим черным прямоугольником темнело его окно.

Стой тут полуголый на холоде и жди — чего? — жди, потому что эта идиотка, наверное, там, у него в комнате. В нем закипела злость и вместе с нею ожесточённое упрямство. Пойти на кухню, затопить плиту, усесться там и ждать. Съесть что-нибудь самому. Что угодно, черт с ним, с кофе. И ждать, пока она придёт. Переждать, переупрямить её. Пусть знает!

Даже к окну не подойдёт, не заглянет, там ли она.

Но к окну он подошёл.

Как и в тот раз, она скорчилась на полу возле кровати, в той же старой фланелевой рубашке, и ему даже видно было, что рубашка зачинена. Голова на постели, глаза закрыты.

Ну, он ей покажет. Пойдёт в кухню и будет ждать.

Он бы так и сделал. Если бы она не приподнялась на коленях и не потянулась бы с закрытыми глазами к подушке, на которой была вмятина от его головы.

Руки нащупали подушку и притянули её. И тогда, все так же стоя на коленях, не открывая глаз, она уткнулась в неё лицом.

Увидев это, он почувствовал новый прилив гнева. И все же даже в эту минуту его душили отчаяние, тоска и желание.

И он бросился к двери. Все случилось так же, как в тот раз. Только, выбегая из комнаты, он унёс с собой не городской костюм, а свою рабочую одежду.

Если прежде он хватался за работу, потому что находил в ней убежище от самого себя, то теперь в работе он давал выход ярости. Он был всегда занят, чем именно — ему было всё равно. Он давно уже заменил разбитое стекло в своём окне и теперь принялся за остальные — их набралось немало. В дождливые дни он рыскал по чердаку, выискивая дыры в кровле, и из очередной поездки в Паркертон привёз дранку и залатал все дыры. Он купил краску и покрасил фасад, вернее, ту его часть, которая была защищена от дождя высокой крышей веранды: добравшись до открытых стен, он обнаружил, что во многих местах надо менять обшивку и, кроме того, доски слишком сырые, чтобы их красить. Надо было ждать, чтобы все хорошенько просохло. Однако он ещё раз выкрасил сухую стену, сменил несколько половиц на веранде и выкрасил пол. Потом начал постепенно менять прогнившую обшивку.

Эту работу он прервал, чтобы заняться ванной комнатой. Однажды утром, стоя высоко на приставной лестнице и пришивая доску к стене, он вспомнил про ванную, которую обнаружил в ту ночь, когда вернулся и бродил в темноте по дому. Повинуясь внезапному порыву, он тотчас же слез с лестницы, сел в машину, поехал в Корнерс, где была ближайшая лавка, купил там карманный фонарь. Вернувшись, он разыскал в грубо сложенном каменном фундаменте забитый досками вход и залез под дом.

Целый день у него ушёл на то, чтобы разобраться, какие трубы подают воду в ванную. Во-первых, потому, что вначале он потерял время, проверяя водопровод, который, как оказалось, шёл на второй этаж. Во-вторых, потому, что работать в тесном подполье было чертовски неудобно. В иных местах балки лежали так низко, что ему приходилось ползти под ними на животе; он отталкивался локтями и пальцами ног, а лицо его облепляла древняя паутина, мерцавшая в прыгающем луче фонарика.

Несколько раз он переворачивался на спину, чтобы дать отдохнуть затёкшим мышцам. В одну из таких передышек, лёжа в темноте, дыша сухим и холодным воздухом, полным пыли, столько лет пролежавшей в темноте, он вдруг почувствовал, будто что-то поднимается к нему из земных глубин, и им овладевает апатия, и ему хочется остаться тут навсегда. Как сладко было бы лежать здесь вечно!

Мелькнули в памяти ощущения далёкой прежней жизни: обжигающая струя виски в горле, шорох женского платья, рёв мотора, когда машина летит в темноту, пронзая её лучами фар, возбуждение драки, отражение в зеркале, когда проводишь расчёской по блестящим черным волосам, кружение цветных огней в танцзале под нескончаемую музыку. Таким мельканием огней была вся его жизнь.

Ведь правда, — жизнь его сводилась к пёстрой круговерти, к погоне неизвестно за чем, к суете и каким-то поискам, которых он и сам-то не понимал. А в действительности все так просто. Лежи себе во тьме, без желаний, ни в чём не нуждаясь.

Должно быть, он задремал. Потому что внезапно очнулся в темноте, не помня, где он, потом вспомнил, спохватился, что фонарь куда-то исчез, и ему показалось, что нависшая над им громада дома медленно опускается на него.

Он в панике ощупал землю, нашёл и зажёг фонарь и увидел неподвижные балки, землю, испещрённую тенями, лежавшими в самых неожиданных местах, оттого что фонарь был так близко к земле; и повсюду, куда доставал луч света, свисали с балок кружева паутины.

Паниковать было глупо.

«Я починю трубу, — сказал он себе. — Анджело починит трубу».

Если не думать ни о чём другом, все будет в порядке.

Для починки водопровода ему пришлось дважды ездить в Паркертон: сначала, чтобы купить трубы и взять напрокат ножовку и инструмент для резьбы, потом чтобы отвезти инструменты обратно. На время работы нужно было перекрыть подачу воды в дом. Он нашёл основную линию, по которой вода самотёком спускалась к дому из выложенного камнем бассейна в лесу на склоне холма. Там был вентиль, погнутый и поржавевший, но действующий. Когда он велел женщине запасти воды, он ей ничего не объяснил.

Он вообще старался объяснять как можно меньше. Так он охранял свою независимость. Своё право быть самим собой.

Закончив завтрак и поставив на стол пустую чашку, он тотчас отодвигал стул и, ещё чувствуя, как последний глоток горячего кофе проходит по пищеводу, выходил во двор, и только там, оказавшись на свободе, закуривал. В дождливое утро он стоял на заднем крыльце, посасывая сигарету и ожидая, чтобы дождь хоть на время перестал и можно было взяться за дело. Если просвета в тучах не было, он надевал старый макинтош, который нашёл в кладовке, и, перебежав через двор в сарай, копошился там в сырости, притворяясь, что разбирает хлам, скопившийся в сарае за многие годы.