— Шрам остался, большой, — сказала она. — Можешь посмотреть. Там, на другой стороне.

Не зная, как отказаться, он обошёл кровать и посмотрел. Шрам был величиной с двадцатипятицентовую монету. Глядя на белую, как сало, кожу, Маррей вспоминал, как в прежние времена на полном лице Сандера всегда горел лихорадочный румянец, а теперь блеклая кожа, вся в морщинах и складках, словно слишком просторная для этого черепа, сползла вниз, превратив некогда мощный и уверенный нос в жалкий восково-белый сучок.

Маррей заметил, что машинально поднял правую руку к собственному лицу. «Пятьдесят четыре, — думал он, — мне уже пятьдесят четыре».

И тут же с отчаянной радостью вспомнил: «Но он старше! Он на два года старше!»

— Пожалуй, кровь уже остановилась, — сказала она. Посмотрела на запачканное кровью полотенце и повесила его на спинку стула. — Мне надо перейти на ту сторону. Со стулом.

— Я помогу, — сказал Маррей и, подойдя, поднял стул вместе с железным тазиком, в котором качнулась вода, покрытая радужной мыльной плёнкой. Возле тазика стоял большой старомодный бритвенный стакан с тусклым золотым вензелем «С.С.» и в стакане — помазок. Он аккуратно поставил стул по другую сторону кровати и посмотрел на Сандера. Правая щека была покрыта жёлтой, точно пшеница, щетиной — без единого седого волоска.

Она намылила щеку и подбородок и начала осторожно водить бритвой.

Маррей следил за аккуратными движениями её рук. Он с болью и тоской думал о том, как день за днём, год за годом она преданно склоняется над этим человеком, который даже в своём нынешнем состоянии остаётся её властелином.

Мысленно Маррей увидел былого Сандера — не эту груду костей и плоти, а того мужлана, каким был Сандер, когда Кэсси впервые пришла в этот дом: в осенние сумерки он верхом подъезжал к дому, спешивался одним прыжком, возбуждённый от яростного галопа, с раскрасневшимся лицом и пылающими голубыми глазами, которые, как виделось теперь Маррею, словно прожекторы освещали тёмное крыльцо, влетал в дом и, повинуясь внезапному желанию, хватал в объятия опешившую девушку, зажимая ей рот, нёс её в холодную спальню, чтобы там самой своей безжалостностью заслужить эту парадоксальную преданность, надолго пережившую былые страсти и радости плоти.

Бритва перестала скрипеть, и наступившая тишина вывела Маррея из задумчивости. Женщина мыла бритву.

— Готово, — сказала она. — Осталось только сполоснуть лицо.

И, взяв тазик и стакан, вышла, оставив дверь открытой.

Маррей приблизился к кровати и наклонился, вглядываясь в голубые глаза.

Прежде, когда Сандерленд Спотвуд радовался или злился, эти глаза вспыхивали, как пламя бунзеновской горелки, когда её хорошо настроишь. В точности как бунзеновская горелка, это сравнение пришло Маррею в голову, когда однажды они с Сандером работали за одним столом в университетской химической лаборатории.

Но теперь, глядя в те же глаза, он увидел в них печальную синеву снятого молока и на секунду почувствовал головокружительную радость: он присутствовал при торжестве справедливости. Гилфорт выпрямился, чувствуя себя победителем.

Но вдруг до него дошло, что всё это время глаза следили за ним. Глаза жили. И помнили его. Знали, чем он был, и знали, что он есть.

«Черт бы его побрал! — подумал Маррей с внезапной яростью. — Да что же он не умирает!»

Если бы Сандер Спотвуд умер, на свете не осталось бы никого, кто помнит Маррея Гилфорта мальчиком, который боялся оседлать серого жеребца, нырнуть с высокого утёса в глубокую заводь, и даже когда он, не выдержав издевательской усмешки Сандера, заставлял себя пойти на риск, — даже тогда он продолжал бояться. Но будь Сандер Спотвуд мёртв, никто на свете уже не вспомнил бы того Маррея, которого теперешний Гилфорт — а при встрече с ним на улице люди почтительно кланяются — старался забыть, уничтожить, похоронить.

Нет, один человек все же останется. И он произнёс про себя его имя: «Маррей Гилфорт».

С мерзким ощущением в желудке — его мутило от страха — он стоял возле кровати и смотрел в эти всезнающие безжалостные бледно-голубые глаза.

Когда Кэсси вернулась с тазиком горячей воды, он спросил:

— Сандер понимает, что делается вокруг него?

— Иногда мне кажется, что понимает.

Она бережно обтирала лицо Сандера влажным полотенцем.

— Надеюсь, что понимает, — сказал Маррей. И услышал, как откуда-то издалека помимо воли голос его продолжает: — Потому что тогда он должен знать о том, что ты делала для него все эти годы. Как ты предана ему, как отдала ему всю свою жизнь, как…

С каким-то странным выражением она смотрела на него, и вода с полотенца в опущенной руке медленно капала на пол, расплываясь тёмным пятном на ветхом бесцветном ковре.

Но голос его не замолкал. Гилфорт был бы рад его остановить, но голос не унимался:

— …Знать, что ты способна на такую преданность, потому что хранишь память о счастье, которое вы принесли друг другу, и я говорю «надеюсь», потому что, зная все это, он даже в нынешнем своём состоянии был бы счастлив, и это значит, что твои заботы о нем не бессмысленны, а ведь для человека главное — иметь смысл жизни, потому что иначе…

Боль камнем росла у него в груди, он задыхался.

Она уже снова мыла, обтирала Сандера, низко наклонившись и спрятав от Маррея лицо. Она всегда отворачивалась, когда язык брал над ним верх.

Он все ещё задыхался, пытаясь вспомнить, что же хотел сказать, и выжидая, пока успокоится боль и глаза снова обретут способность видеть.

Все так же не поднимая к нему лица, она медленно и равнодушно проговорила:

— Делаю, что могу.

Он овладел собой, расправил плечи. С деловым видом достал бумажник.

— Здесь сто долларов, Кэсси, как обычно, — и положил хрустящие банкноты на свободное место среди барахла, наваленного на большом столе. Потом достал перо и лист бумаги. Она подошла, протянув руку за пером.

— Прочла бы сначала, — велел он. — Это более… по— деловому.

Она прочла расписку, подписала её и отнесла деньги в дыру за кирпичом. Он прокашлялся.

— Мне надо тебе кое-что сказать.

Согнувшись перед печкой, заменявшей теперь камин, она будто и не слышала.

— У меня к тебе серьёзный разговор, — повторил он.

— Да, — сказала она, вернувшись и став перед ним.

— Это касается… — начал он, остановился, многозначительно поведя глазами на кровать. — Лучше будет перейти в другую комнату.

Он пошёл следом за ней и церемонно отворил дверь, пропуская её в гостиную. Там они стали по разные стороны стола с мраморной столешницей. Он коснулся пальцами мрамора и прокашлялся. Так делалось в суде. Он любил начинать негромко и доверительно. Пафос — это он оставлял на потом.

Маррей снова прочистил горло и подождал, пока блуждающий взгляд Кэсси остановится на нём. Нелегко заставить её сосредоточиться.

Они стояли друг против друга в полутёмной гостиной; дыхание белым паром повисало в холодном воздухе.

— Скажи мне, как тебя зовут, — повторял её голос. И Анджело сказал.

— Анд-же-ло Пас-сет-то, — произнёс он по слогам, не глядя на неё, по-прежнему не сводя глаз с потолка.

— Анд-же-ло Пас-сет-то, — так же по слогам повторила она, словно пробуя имя на вкус.

Услышав, как Кэсси словно себе самой, словно его и нет в комнате, повторяет его имя.Анджело повернулся на бок и поднялся на локте.

— Ты, — вспылил он, — столько времени не знаешь, как меня зовут, и не спросила?!

Она поглядела на него, и опять эти мягкие, полные губы улыбнулись, а глаза вдруг стали ещё ярче, чем прежде. Она покачивала головой и глядела на него так, точно он был где-то далеко.

Это дало новую пищу раздражению.

— Ты приходишь сюда ко мне, спишь со мной уже столько времени — и что? И ничего? Как меня зовут?! Кто я есть?! Тебе всё равно.

Гнев его выдохся, потому что под этим ровным взглядом издалека злиться было совершенно бессмысленно.

— Нет, — сказала она. — Все это не так. Я знала, как тебя зовут. Но сегодня…