Но он даже не взял вилку. Держал в руке пустой стакан и смотрел на него. Наконец поставил стакан, разломил булку и намазал её кетчупом.

Они ели молча, медленно.

— Мы с тобой уже были здесь однажды, — сказала она.

— Я не помню.

— Тогда тоже играл автомат, только что-то другое. И здесь танцевали.

— Не помню, — повторил он.

Он подозвал официантку и заказал сладкий пирог и два кофе. Съев несколько кусочков пирога, она отложила вилку в сторону.

— Вкусно. Мне всегда нравился пирог с яблоками, но сейчас я больше не могу. Я просто не в состоянии проглотить кусок.

— А надо бы.

Но она действительно не могла.

— Ну ладно, — уступил он. — Пей кофе.

Она пила кофе медленно, маленькими глотками. Поставила чашку и посмотрела на него.

— Тогда здесь были разноцветные лампочки на потолке, — сказала она. — Они вращались, эти лампочки.

— Я же сказал тебе, что не помню.

Она отхлебнула кофе. Потом улыбнулась:

— Смешно.

— Что?

— Мы сидим здесь вместе, словно ничего не произошло.

— Чего не произошло?

— Словно ты не ушёл тогда из больницы, даже не поглядев на меня. Сидим как ни в чём не бывало. Как будто мы живём в Паркертоне и ты работаешь инженером на электростанции. Как будто ездили в Нэшвилл навещать нашего мальчика в колледже. А на обратном пути проголодались и заехали сюда. Как будто…

— Извини, — прервал он её, так резко поднявшись, что пряжка его ремня зацепилась за край стола.

В туалете он остановился перед зеркалом и увидел тяжёлое, круглое, обветренное лицо на толстой шее, заметил висящую на нитке пуговицу, пристально вгляделся в поблекшие невыразительные глаза в зеркале, смотревшие на него со злобой. Он напомнил себе, что пришёл сюда не в зеркало глядеть. И нечего ему тут стоять.

Но, моя потом руки, он снова увидел в зеркале свои блеклые, опухшие глаза и, услышав, что кто-то подходит к двери, почувствовал, что способен сейчас ни за что ни про что ударить незнакомого человека. Поэтому он быстро зашёл в туалетную кабину, запер дверь и стоял там, слушая, как вошедший справляет нужду, моет руки, а может, и лицо и, наверное, причёсывается — уж очень долго пришлось Саю ждать.

Вот ведь до чего довела его проклятая жизнь. Стой тут, запершись в туалете, дрожа от страха и говоря себе: забудь о прошлом, не думай о будущем, живи только сегодняшним днём, и ты вынесешь все что угодно.

Но человек так не может. Оказывается, человек не может так жить. Сай начал мучительно задыхаться, чувствуя, будто огромная лапа забралась ему под ребра и норовит схватить его сердце и выжать его, как мокрую тряпку, сдавив в жалкий комочек, а потом выдрать это сердце с корнями.

Когда он вернулся, Кэсси за столом не было. Увидев её пальто на вешалке, он решил подождать. Подозвал официантку и расплатился. Прошло ещё пятнадцать минут, он снова позвал официантку и попросил её на всякий случай заглянуть в женский туалет, потому что дама, которая была с ним, не совсем хорошо себя чувствовала и с ней могло что-нибудь случиться.

Официантка вернулась.

— В женском туалете никого нет, — сказала она.

Он встал, сунул руку в карман за ключами. Но вспомнил, что оставил ключи на столике рядом со шляпой. Дурная привычка оставлять ключи где попало. Он поднял шляпу.

Ключей не было.

Даже много лет спустя, даже после того как сбылись его самые сокровенные надежды и осуществились самые смелые планы, Маррей Гилфорт по-прежнему не любил вспоминать свой последний вечер у мисс Эдвины.

Маррей был человек порядка. Его письменный стол являл собой образец аккуратности, кусты вокруг его дома в Дарвуде были всегда ровно подстрижены, а натянутые на колодки туфли в его обувном шкафу стояли ровными шеренгами, точно солдаты. И всякий раз, вспоминая тот вечер у Эдвины Паркер, он больше всего ужасался тому, что все было не так, как следует.

Это было так же неприятно, как если бы картина на стене вдруг сама по себе повисла косо или как если бы прямо у него на глазах из комода медленно выполз ящик, а из него наполовину выскользнуло шелковистое розовое бельё — такие змеи розового шелка, неуместные, неопрятные, отвратительные вечно торчали из ящиков Бесси: она никогда не отличалась аккуратностью.

И надо же было этому случиться именно теперь, когда все уже давно аккуратно списано в архив, когда уже можно было обо всём забыть. Это-то и возмущало! Господи, уж кто-кто, а Эдвина Паркер, кажется, могла бы и сама понять, что за такой неуравновешенной особой, как Кэсси Спотвуд, нужно следить в оба. За что же ещё он мисс Эдвине, извините за грубость, деньги-то платил? Да ещё прежде чем принять их, она каждый раз заставляла его выламываться и делать вид, что речь идёт о чём-то другом, — ведь деньги предмет такой недостойный, что упоминать о них прямо никак нельзя.

Следить за Кэсси? Нет, мисс Эдвина за ней не следила. Мисс Эдвина храпела себе наверху, как ломовая лошадь, весь день, до шести вечера. «Она и ест-то как лошадь», — думал Гилфорт. Его не обманешь изящными манерами — вилочку-то ко рту она подносит манерно и неторопливо, но при этом ест за четверых. Ясное дело — дрыхла весь день, расшнуровав свои замшевые туфли, а вставные челюсти опустив ради пущей элегантности в хрустальный бокал. У неё ещё хватает наглости утверждать, будто она не заглядывала к Кэсси только потому, что не хотела её беспокоить — ведь бедняжка нуждалась в отдыхе.

Как бы не так. В отдыхе нуждалась бедняжка Эдвина Паркер.

Когда в шесть часов Эдвина хватилась Кэсси, та была уже в Нэшвилле. И только в восемь вечера Эдвина сумела разыскать его, Маррея. В оффисе, видите ли, его не было. Во имя всех святых, сколько есть мест в Паркертоне, куда приличный человек может пойти проглотить что-нибудь съестное? Почему бы не позвонить в отель — его бы разыскали в зале и тем сэкономили бы ему два часа.

Нет, сама её позиция была ему отвратительна. Наблюдая за ней исподтишка, он не раз замечал выражение злорадства на её лице. Именно злорадства. Немудрёно, что на какое-то мгновение он потерял самообладание.

«И все же, — сказал он себе, успокоившись, — терять самообладание нельзя». Вся его карьера была построена на постоянном самоконтроле.

Впрочем, события того вечера и святого вывели бы из себя. Когда он позвонил в лечебницу этому факиру с козлиной бородой и спросил, что делать с его пациенткой, когда её поймают, факир даже не удивился и невозмутимо посоветовал дать ей успокоительного. Она за это время могла уже чёрт знает что натворить, а он, видите ли, просто рекомендует дать ей успокоительного. Да, и ещё хорошо бы показать её врачу. Не удивительно, что даже он, Маррей Гилфорт, вышел из себя и потребовал объяснить, ему, как мог серьёзный врач вообще выпустить её в таком состоянии из клиники. В ответ на это бородатый факир так же невозмутимо заявил, что якобы мистер Гилфорт сам просил, чтобы её выпустили, и он, факир, пошёл ради этого на заведомый риск. Да за что тогда Маррей платит этому козлу деньги? Он, видите ли, идёт на заведомый риск, а расплачиваться за него должны другие!

Анализируя происшедшее, Маррей пришёл к выводу, что, обругав мисс Эдвину, он на самом деле просто излил раздражение, которое вызвал у него разговор со Спэрлином. Повесив трубку и войдя в гостиную, он понял, что мисс Эдвина подслушивала. Её надменное лицо сияло злорадством, глаза блестели, как у наркомана, и голосом, полным отвратительно фальшивого сочувствия, а ещё больше — злорадного снисхождения, она спросила, не думает ли он, что ему сейчас было бы полезно выпить чашечку горячего кофе.

— Нет, — бросил он вместо обычного «нет, спасибо», и она так вздрогнула, что у неё чуть не выскочила вставная челюсть. — Нет, — повторил он, кофе не надо, но не будет ли она любезна принести ему виски со льдом, если, конечно, ей не трудно. Поправив челюсть, она-таки принесла ему виски и себе тоже. Виски у неё был цвета сильно потёртого ковбойского седла, однако это не помешало старушке опустошить бокал с проворством заядлого пьяницы — даже лёд не успел растаять. Касательно разговора с доктором Спэрлином Маррей заметил, отхлебнув, что со стороны человека, считающего себя профессиональным психиатром, было по меньшей мере глупо выпустить пациентку из клиники в явно болезненном состоянии.