Для начала она решила платить ему по доллару в день. На седьмой день, когда он доел свой ужин, она выложила деньги на красную клетчатую клеёнку рядом с графинчиком уксуса, большой хрустальной солонкой и треснутой фарфоровой сахарницей; медленно выложила семь долларовых бумажек, как бы на случай, если он не слишком искушён в счёте. Он равнодушно поглядел на деньги, будто не понимал, что это такое. Потом поднял глаза на неё, словно пытаясь уловить связь между деньгами и этим лицом, белевшим в резком свете электрической лампочки.

И услышал:

— Это тебе.

В первую поездку в город он купил пакет гвоздей. К этому времени он уже израсходовал все гвозди, какие наскрёб в доме. В следующий раз, две недели спустя, привёз банку белой краски. Выкрасил столбики веранды, и они нелепо засияли на фоне потемневших от непогоды и времени стен. Тогда в следующую среду, ибо она расплачивалась с ним по средам, когда он кончал есть, она положила на стол пять долларовых бумажек и одну пятидолларовую.

Она давно уже перестала задавать ему работу. Он делал что хотел и в объяснения не пускался. Однажды, крася веранду, он поднял глаза и в окне второго этажа увидел её лицо.

Находить работу становилось все труднее. Когда дождило и серое брюхо неба повисало на чёрных верхушках деревьев, окаймлявших обрыв, а ручей вздувался и ревел, он уходил в сарай и принимался разбирать старьё в кладовке — там были болты, гайки, косы, топор без топорища, стальные капканы, помятые старинные часы без стрелок, бобровая муфта, круглая жестянка с надписью «Агнес, Мэйбл и Бекки». Дыхание белой дымкой повисало в морозном полумраке кладовки.

К концу ноября он стал в дождливые дни уходить к себе в комнату, ложился под одеяло прямо в башмаках, глядел в потолок, курил, стараясь ни о чём не думать. Это ему легко удавалось. За спиной у него было три года тренировки.

Но даже и после трехлетней тренировки остаются незасмоленные щели, незабитые крысиные ходы, незаклеенные форточки, сквозь которые непрошеные мысли всё-таки добираются до тебя. И однажды днём в начале декабря Анджело Пассетто внезапно сбросил одеяло и соскочил на пол. Он увидел, что по стёклам уже не течёт дождь, что меж серыми облаками синеют просветы. Взявшись за ручку двери, он остановился. Стоит вернуться в реальный мир, и страх накинется на него — так рысь незаметно подкрадывается сзади и из темноты вскакивает человеку на плечи.

Но сейчас не было темно, яркое солнце озаряло округу.

Тем хуже. При свете дня его могут увидеть.

Но и оставаться в комнате он не мог.

Он обогнул сарай, пересёк заросшее поле и холм за ним и вышел на просеку, по которой, по-видимому, когда-то гоняли скот; кругом стояли облетевшие деревья, бузина и сумах, и на бузине все ещё висели гроздья съёжившихся ягод. Просека сворачивала направо, уходила в лес. Потом пошла под уклон. Он вошёл в сырой сумрак чащи. Вверху, в просветах между чёрными ветвями, синело небо. Под ногами лежали мягкие мокрые листья. Здесь просека уже с трудом угадывалась между деревьями.

И вдруг он увидел строение из серого камня, футов в тридцать длиной, с провалившейся кровлей; сквозь дыры в кровле торчали ещё целые стропила. Подойдя ближе, он обнаружил проем, в котором когда-то была дверь, и рядом — низкую арку в стене, из которой струился прозрачный ручей. Дно его было выложено камнем и галькой, вода неторопливо текла сквозь густую поросль каких-то водяных растений.

Он подошёл к стене и опустился на колено, чтобы рассмотреть растения. Сорвал стебель кресса и положил его в рот, и в тот момент, когда он надкусил мякоть, узнавая знакомый вкус, внутри здания раздался шум. Что-то звякнуло. Он кинулся в кусты и притаился. Она вышла из проёма в стене, худенькая, с вёдрами в руках. И он мысленно назвал по-итальянски то, что глаза его с ослепительной ясностью поняли в первое же мгновение, то, что тело его осознало даже раньше глаз: «ragazza — девушка!»

Она была очень худенькая, юная, но хорошо сложенная. «Славно, — подумал он — славно. Красивая». Чёрные волосы перевязаны красной лентой или куском материи, лицо — по крайней мере издали — симпатичное. Возможно, итальянка. Судя по цвету кожи и форме лица. Итальянка. А может быть — сицилианка. И при этой мысли его вдруг охватил страх. Но потом он подумал: «Здесь не может быть ни итальянки, ни сицилианки, здесь, куда он забрёл в дождь и туман. Здесь вообще не может быть девушки, стоящей в дверях полуразвалившегося дома под кедрами! Да ещё с тяжёлыми вёдрами в руках. Здесь, в Теннесси. В этом месте, забытом богом».

Тогда он понял: негритянка. Цветная. Девушка уходила по тропинке, протоптанной и заметной, не то что старая просека, по которой он пришёл. Тропинка шла через поляну и вела в лес. Вода из вёдер то и дело выплёскивалась на землю. Ведра была тяжёлые, и из-за этой тяжести бедра девушки при каждом шаге округлялись, ритмично вздуваясь и опадая; тело её под тёмной тканью было в непрерывном движении, узкие плечи опустились под тяжестью груза. Глядя на неё, он словно сам чувствовал, в каком напряжении у неё руки и как они крепко прижимаются к бокам.

«Три года», — подумал он.

И почувствовал, что сейчас заплачет.

Она скрылась в лесу.

Он, пригибаясь, обежал каменное строение, потом, все так же пригибаясь, пересёк поляну и вышел на тропу. Тут было темно, кругом одни кедры. Утоптанная земля была влажна и приглушала шаги. Широко ступая, он шёл вперёд, стараясь не бежать, напрягаясь, чтобы разглядеть в сумраке под деревьями девушку, плывущую, текущую где-то рядом. Пожалуй, он искал даже не девушку: ему нужно было увидеть именно движение, плавное и лёгкое, нечто бесплотное, потому что его рассудок, словно защищаясь от соблазна, отказывался видеть в ней живую, реальную женщину.

Вот он снова заметил её. Она шла по тропе со своим грузом и была все же женщиной во плоти и крови.

Он едва не бросился за ней, но сдержался. Потом испуганно подумал, что она может обернуться и увидеть его. Сошёл с тропы и под прикрытием кедров пошёл быстрее, но так же бесшумно, догоняя её, с мучительной жадностью ловя каждое её движение. И повторял себе, что должен быть осторожен, потому что, если что-нибудь произойдёт, его песенка спета.

Ведь Анджело Пассетто и так уже хлебнул горя. Господь не допустит, чтобы с ним опять что-то случилось. Он повторял про себя своё имя. Он успокаивал себя, повторяя: «Все будет хорошо, с Анджело Пассетто ничего не случится».

Вот девушка остановилась и поставила ведра на землю. Но не отпустила их. Она стояла согнувшись, держась за дужки вёдер, словно так устала, что не решалась их бросить. Прячась между деревьями, всего в нескольких метрах от неё, он видел красную ленту, туго стянувшую на затылке её чёрные волосы, потом волосы рассыпались по согнутой шее. Видел, как беззащитна и смиренна эта девичья шея.

Он представил себе, как покорна может быть такая девушка, как из любви к тебе она пойдёт на все. Только захоти — и она бросится на землю — такая испуганная и неловкая — и обнимет твои колени, и прижмётся к ним, а ты будешь стоять, словно бог, сошедший на землю. И, глядя вниз, ты увидишь эту красную ленту у неё в волосах, эту склонённую голову.

Все так же держась за дужки, напружинив ещё не принявшие всей тяжести руки, девушка подняла голову, словно устремляясь к небу, и, быстро расправив согнутые в коленках ноги, оторвала от земли закачавшиеся ведра. И тем же шагом пошла дальше. Тут он заметил, что она вышла на поляну.

На поляне стоял дом, если это можно было назвать домом: сколоченный из досок и палок, некрашеный, под толевой крышей, влажно блестевшей в вечернем свете, и с трубой, сложенной из галечника. Была, однако, веранда, которая, судя по голым стеблям дикого винограда, все ещё державшимся за натянутую для них проволоку, летом утопала в зелени. На полу, по обе стороны широких ступеней, стояли два больших цветочных горшка, из которых торчали стебли засохшей герани. Перед домом была пустая, чисто выметенная площадка, такая влажная, что на её поверхности смутным пятном отражалась белая курица, шагавшая по двору.