— Послушайте, — сказал ему, наконец, Оборотень, — вы должны исполнить поручение; я теперь вам бесполезен; продолжайте ваш путь с Паризьеном, а я останусь здесь. Я должен отыскать моего сына. Положитесь на меня. Я обыщу все деревни, и если те, кого мы лишились, не умерли, я даю вам честное слово, что отыщу их.

— Сколько дней просишь ты у меня? — ответил Мишель мрачным голосом.

— Две недели. Уезжайте без опасения. Через две недели вы найдете меня здесь и, надеюсь, с хорошими известиями.

— Дай-то Бог! — ответил молодой человек с унынием.

— Итак, через две недели.

— Через две недели.

— Прощайте.

— До свидания.

Они пожали друг другу руки.

Капитан и Паризьен продолжали свой путь к Мецу.

Оборотень пошел в горы один, печальный, мрачный, но с решимостью.

Ему оставалось теперь свести страшные счеты с пруссаками.

Глава XXI

Кабак дяди Буржиса

Выступив из Шалона 23 апреля, французская армия стянулась к Реймсу и пошла на Ретель, чтобы направиться, одни говорили к Мецу, другие к Парижу, куда, как утверждали, она должна была вернуться.

Вообще страшная нерешительность царствовала во всех движениях. То и дело производились марши и контрмарши.

Измученные солдаты едва тащились. Число отставших все увеличивалось.

Подвигались вперед, как бы прорываясь сквозь ряды неприятеля, с которым беспрестанно были стычки и который с каждым часом обступал нас с флангов и с тыла более плотными массами.

После многих дней непрерывной борьбы и ожесточенных боев, выдерживаемых нашим несчастным войском с неимоверным мужеством, несмотря на физическое истощение и упадок духа, французская армия, окруженная подавляющими силами, была вынуждена, благодаря невежеству своих начальников и другим, быть может, причинам, о которых мы не хотим упоминать, отступать шаг за шагом до Седана.

В этом-то городке без малейшего укрепления, не имея ни провианта, ни боевых снарядов, наше войско, теснимое со всех сторон на небольшом пространстве, где невозможно было произвести какой-либо маневр, находилось под убийственным огнем и даже лишено было последней горестной надежды штыками проложить себе кровавый путь сквозь неприятельские ряды; так, по крайней мере, решили начальники.

Ни Креси, ни Пуатье, ни Азенкур, ни Ватерлоо, эти громадные бедствия французского оружия, не могут сравниться с жестокою и постыдною катастрофой в Седане.

При Пуатье французский король сдался только после упорного боя, когда вокруг него пали все его рыцари.

При Павии Франциск I сдался уже на груде тел, сломив в сражении четыре шпаги и обессилев от потери крови.

Не так было в Седане. Одни солдаты исполнили свой долг.

Принцы и дворяне никаких шпаг не ломали.

Один храбро сражался. Это был маршал, номинальный предводитель войска. Он был ранен и, благодаря тому, не имел прискорбия подписать капитуляцию, которой не принял бы и позора которой не пережил бы.

Парижане, верные ценители геройства, поднесли этому храброму воину почетную шпагу.

Во Франции, посреди величайших общественных бедствий и самых позорных для нее событий, всегда найдется человек с возвышенной душой.

В шесть часов вечера 1 сентября был поднят белый флаг по приказанию самого Наполеона III. Заключено перемирие на двадцать четыре часа. По крайней мере, такой слух пронесся по армии.

На другой день, 2-го числа в пять часов утра, карета, окруженная блистательным эскадроном, в которой сидел император, выехала из города и направилась к замку Бельвю.

В полдень капитуляция была подписана, а к трем часам сделалась всем известна. Армия в восемьдесят семь тысяч человек слагала оружие. Ее артиллерия, лошади, палатки и запасы всякого рода делались добычею неприятеля.

Мы не станем останавливаться на горестных сценах, происшедших в каждом полку, когда узнали постыдные условия капитуляции, которая позорила храброе войско и гнула его под ярмо неумолимого врага.

Чего не дерзнул сделать генерал во главе целой армии, батальон 3-го зуавского полка попытался исполнить, и успел в этом.

Он ринулся, очертя голову, на массы пруссаков, вынудил их раздаться и проложил себе путь.

Многие солдаты пустили себе пулю в лоб, чтоб не принять капитуляции, другие ломали свое оружие и убивали лошадей.

Некоторые из этих железных людей с неодолимой силой воли решились бежать в одиночку и дать себя убить скорее, чем сдаться.

Было часов восемь вечера 2 сентября. С четырех часов пополудни французские войска очищали город, главные посты которого постепенно занимались отрядами немцев.

Теснота и беспорядок достигли таких размеров, что всякое движение войска сопряжено было с большими затруднениями и могло быть произведено только крайне медленно.

Двое военных в мундирах в грязи и в крови, которые свидетельствовали о славном участии в сражении накануне и предшествовавших ему, отошли за угол бастиона цитадели, занятой еще исключительно французами.

На одном из этих военных был мундир батальонного командира, на другом унтер-офицерские нашивки. Тихо переговорив, они пожали друг другу руки и вместе направились к выходу из цитадели, никем незамеченные, так как все поглощены были собственным горестным положением. Потом они отважно пошли по узким и грязным улицам, где сновали солдаты и офицеры разных оружий.

Не расставаясь, они вмешались в толпу и пошли к ратуше.

Уже несколько раз они пытались войти в дома, мимо которых шли. Везде запирались перед ними двери и жители обнаруживали величайший страх. В двух-трех домах их даже осыпали ругательствами.

Потеряв голову от страха и опасаясь мести немецких войск, жители Седана поступали со своими несчастными соотечественниками как с врагами.

Не обсуждая его, мы указываем на этот факт, которого никто, надеемся, не будет оспаривать, только для доказательства, до какой степени унижения может дойти душа человеческая под влиянием страха.

Самый грубый прием встретили наши два путника невдалеке от театра.

Офицер вдруг остановился и с унынием произнес, прислонившись к одной из стен театрального здания:

— Напрасный труд идти далее. Везде будет одно и то же. Лучше сейчас покончить и всадить себе пулю в лоб.

С этими словами он взялся за револьвер, который висел у него на поясе.

— Какой вздор, командир! — возразил унтер-офицер, схватив его за руку. — Зачем стреляться, когда владеешь руками и ногами, и вскоре надеешься отплатить врагам? Полноте, ведь голову-то себе размозжить всегда времени довольно.

— Да что ж нам делать? Ни в один дом нас не впустят. Не пройдет и часа, как из города выйдет вся французская армия. Я поклялся, что не отдам своей шпаги, и не отдам ее.

— А я-то разве хочу сдаться, вы думаете? Ничуть не бывало! Разве зуавы третьего полка сдаются? Ах! Чтобы товарищам предупредить нас, мы ушли бы с ними и теперь были бы убиты или спасены.

— Ты прав; но, к несчастью, теперь рассуждать поздно и положение наше, как видишь, безнадежно.

— Безнадежно! Никогда в жизни, командир. Идите за мною; мне пришел на ум, теперь как я немного опомнился, честный малый, кабатчик, которого питейная должна быть здесь близко. Этот примет нас, будьте уверены.

— Ошибаешься, он поступит как остальные.

— Ни, ни, Боже мой, командир! Говорю вам, это истый француз. Только идемте. Что вам стоит? Всадить себе пулю в лоб всегда будет времени довольно, если до того дойдет.

— Пойдем, если ты непременно хочешь, — ответил офицер, сомнительно покачав головой.

— Только бы не прозевать надписи улицы, командир; мы идем в улицу Башенных Часов. Извольте видеть, дом, куда я веду вас, не дворец, даже и порядочным домом назваться не может. Сказать попросту, это грязная лачужка. Хозяин брался понемногу за всякое дело, кроме ремесла честного человека. Я встретился с ним в Шалоне, когда мы догнали полк. В то время он был маркитантом. Должно быть, это дело ему не шло в руку, потому при выступлении армии из Шалона он бросил ее, сказав нам, что предпочитает вернуться в Седан, свою родину. Он дал нам свой адрес и с тех пор я не видел его. Если б черт допустил, что он здесь, то я ручаюсь, что мы спасены.