— Чего уронишь?

— Они будут смеяться надо мной, как над последней неудачницей, и плевать в подаваемый мне суп.

— Но ты мне отомстила за помои? Или еще вынашиваешь коварные планы?

— Вынашиваю, успокойся. Как говорил кто-то мудрый, месть — это блюдо, которое надо подавать холодным.

— Мороженое, что ли?

— В том числе. Есть классическая повесть о том, как муж отравил свою жену, подав ей яд в вазочке мороженого. Он посчитал, что у жены есть любовник. Любовника не было, но жена все равно померла, а он рехнулся.

— Кто же от этого выиграл?

— А никто. Суть повести была не в том.

— А в чем?

— Экселенса, мы отошли от первоначальной темы. Из-за чего ты тут разыгрываешь оскорбленного мышонка? Или из-за кого? Ты только скажи, и я пройду огнем и мечом по всем твоим врагам.

Оливия для начала посопела, а потом ее прорвало:

— Я калека, урод с детства. Меня всегда приучали к мысли, что я — убогое существо, которое шагу ступить не может без мамок, нянек, лекарей и прочей соболезнующей шушеры. Никто никогда не восхитился тем, что в три года я самостоятельно выучилась читать, и второй моей любимой книгой стало «Элементарное введение в абстрактную алгебру».

— А первой?

— Смеяться не будешь?

— «Синие паруса». Читала?

— Да.

— Скажешь — дешевая романтика, слезы-сопли, сказки-мечты?

— Не скажу. Мне тоже нравится эта книга. Правда, я прочла ее не в три года, позже и тайком от монахинь пансиона, и я полюбила в ней главное.

— Дождаться своего принца под синими парусами?

— Нет. Самой быть принцем, парусами и даже морем, если все это очень нужно человеку, который офигительно несчастен. Ты не думай, я такие мысли прятала очень-очень глубоко. В пансионе Святого Сердца для них не было места. Я же сирота, подброшенная на порог трактира, а не высокородная девочка. Поэтому я лицемерила, лгала и воровала там так же легко, как и дышала. Другого они не заслуживали. И когда высокородная пансионерка при всех плевала в мою овсянку, я тут же выливала эту овсянку на ее изящную головку…

— Уважаю. Даже хочу пожать тебе руку.

— Успеется. Я еще должна тебе промассировать крестцово-поясничный отдел. Для этого подойдет мазь со змеиным ядом. Лежи! Впереди день, полный великих дел, и ты просто обязана показать этому дню, какова герцогиня Монтессори. Однако продолжим тему. Я слушаю.

— Я росла и понимала, что меня не считают полноценным человеком. Это проявлялось не в презрении и оскорблениях, нет. Просто меня словно старались обложить ватой и войлоком в несколько слоев, чтобы я постепенно задохнулась, умерла и освободила всех от тягостного чувства стыда перед калекой. Но я решила бороться. Всеми доступными мне способами. Я протестовала, а меня считали капризной неженкой (исключая пристрастие к шоколаду, конечно). Однажды я оставила на столе отца тетрадь, где были мои решения задач из учебника алгебры для колледжей первой ступени. Верные решения. На следующий день я обнаружила эту тетрадь в корзине для бумаг вместе с измятыми и порванными вариантами отцовских поэм и сонетов. Он швырнул ее в мусор, даже не потрудившись пролистать.

— С-скотина, — вырвалось у меня.

— Я дневала и ночевала в библиотеке, читала книги по физике, анатомии, астрономии, даже священные манускрипты и законы святой юстиции прочла! Я хотела, чтобы отец увидел во мне ровню, с которой можно говорить о серьезных и важных вещах. Но он всегда прерывал меня и уходил, сменив тему разговора. В конце концов он просто перестал приходить в большую библиотеку и писал только в своем скриптории. Да и в замке он проводил едва ли больше трех месяцев в году. Вот тогда я и стала удивляться тому, почему он меня не прикончил во младенчестве, если уж я так омерзительна ему. Однажды он был в отъезде целый год. За этот год я прочла все книги его стихов, поэм, путевых записок, воспоминаний о Десятилетней войне — всё. Да, мой отец был гениальным мастером слова. Он управлял словами, как пастух — стадом овец, он повелевал рифмами и размерами, формами и жанрами. Я потеряла покой — я не знала, как стать достойной этого величия. Я все-таки хотела, чтобы он меня хотя бы заметил.

И вот он вернулся из долгого путешествия, но не один — с ним в замок приехала графиня де Манон, женщина неописуемой красоты и глупости. Видимо, отец хотел жениться на ней, чтобы наградить меня мачехой, тупой, как винная пробка. Чтобы поставить между собой и мной очаровательную преграду из кружев, бриллиантов и мехов, чтобы эта графиня целыми днями сюсюкала со мной и вздыхала о том, какая я бедняжка и как меня обидела судьба. Я подожгла ее будуар, когда она спала.

— Я тебя понимаю.

— Не волнуйся, графиня выжила, красоты почти не потеряла, но ум утратила окончательно, и ее близким пришлось немедленно выдать ее замуж за какого-то невероятно богатого росского барина. Меня пороли три дня, с перерывом на сон и трапезу. Во время порки я не плакала, я наизусть читала отцовские стихи, особенно те, где много говорится о любви, милосердии, жертвенности и прочей слюнявой дряни. Потом я четыре месяца лежала в нервной горячке, не приходя в себя. Отец запретил всем служанкам ухаживать за мной и вызывать лекаря, он ждал, когда я сдохну в собственных испражнениях, без лекарств, без еды, без стакана воды.

Я поняла, что до боли стиснула кулаки, слушая этот рассказ. Ногти впились в кожу ладоней. В груди у меня разрастался огненный шар, вроде того, в котором однажды явился мне мессер Софус.

— Говорили, что я бредила… Меня спасли Фигаро и Сюзанна. Хотя они не любят об этом вспоминать. Ты знаешь, что Фигаро — высокого, хоть и разорившегося рода?

— Нет.

— Как высокородный, он имел право драться с отцом на дуэли. И он бросил в лицо отцу перчатку и назвал его подлецом и бессердечным ублюдком. Нет большего оскорбления, чем назвать чистокровного герцога ублюдком, верно?

— Да, — каменея лицом, выговорила я. Герцог Альбино, клянусь, если б не мое темное происхождение, вы дрались бы и со мной!

— Они сразились. Фигаро был настоящим мастером клинка, через десять минут после начала дуэли он уже приставил к груди отца свой эспадрон и поклялся, что доведет поражающее движение до конца, если герцог откажется пригласить лекарей к больному ребенку. Видимо, папочке была дорога его жизнь — ведь он великий поэт! — и он обещал Фигаро не препятствовать моему лечению. Но Фигаро был настоящим человеком чести, и, чтобы герцог не забыл своих обещаний, он полоснул его эспадроном по щеке. Теперь отец носит этот шрам, как вечное напоминание о своей низости и чужом благородстве. А Сюзанна… Она дежурила у моей постели день и ночь, меняла мне простыни, поила собственноручно приготовленными целебными настойками, обтирала тело отварами трав. Она не доверяла приглашенным отцом лекарям, боялась, что они меня отравят, как бы случайно. Ты же знаешь Сюзанну — противостоять ей невозможно, это скала, а не женщина. Она вернула меня к жизни, и с той поры, я-то вижу, хоть и не подаю виду, она наблюдает за мной, за тем, как ко мне относятся, какую подают пищу. Если бы у меня была возможность обрести мать, ею стала бы Сюзанна… В общем, теперь ты понимаешь, какой полной и интересной жизнью я жила. А сейчас она вообще захватывающая.

— Благодаря тому, что с утра можно швырнуть стилет в компаньонку?

— Да, и быть уверенной, что она его поймает. Но иногда я реву. Когда вижу, как на меня смотрят всякие Юлианы Северянины и Мильчики Кошаковичи…

— Я немедленно сниму с них скальпы, экселенса!

— Я просто хочу, чтобы меня воспринимали всерьез. Чтобы видели, что я умна, коварна и зла, а это очень полезные качества для женщины в Старой Литании. Тем более для женщины-калеки.

— Я тебя понимаю. Еще тошно смотреть, как все носятся с прибытием этого святого теодитора, который только и годен, что наносить визиты и пугать всех до поросячьего визга своим величием.

— Да пропади он пропадом! Урод в вуалетке! Чудище в железном гробу!

— И верно! Этот Высокоблагочестие даже не знает, что такое подпространство, порожденное векторами, зуб даю!