Он был слишком, слишком юным,

Гордым, властным, неразумным,

Неуемным в молодечестве своем.

Он любил гитары струны,

Дымный чад попоек шумных

И лишь чуточку, немножечко — ее…

Звукооператор вскинул хвостатую голову, двое спорящих синхронно обернулись. Фонограмма продолжала звучать; Звенислава отчетливо услышала, как на четверть тона сфальшивила бас-гитара. Какой уж тут уровень мировых стандартов… Хотя дело, конечно, вовсе не в этом.

— Я не в голосе, — громко сказала она. — Перенесем на завтра.

— Эти песни — восемнадцатилетние, мама. А мне уже тридцать пять.

Мама наложила питательную маску и, похожая на гипсовый барельеф, откинула голову на спинку дивана. Звенислава опустила пальцы в скользкую жирную смесь; было слегка противно. Без маминого контроля она то и дело забывала о священном вечернем ритуале, вернее, позволяла себе забыть. По большому счету — кому это нужно?..

— Не болтай глупостей. Но в целом ты, разумеется, права. И я была права, когда тебя предупреждала. Я же с самого начала говорила, разве нет?

— Говорила. Я помню.

Некоторое время они молчали. Вязкая маска, подсыхая, твердела на лице.

— Сегодня я звонила Твоему Отцу, — внушительно сказала мать, и по рельефному гипсу ее лица зазмеились трещинки.

Родители развелись одиннадцать лет назад, и с тех пор Звенислава ни разу не слышала, чтобы мать называла его как-то иначе. Только так — раздельно, веско, будто двумя ударами молота загоняя в землю тяжеленную сваю: Твой Отец. Он давно женился, у него были дети. Уже не трагедия, а просто далекое прошлое. Но мама — с ее характером, пробивным, как таран, но хрупким, словно этот самый косметический барельеф, — под пистолетом не стала бы звонить отцу, если б не…

— Он согласен профинансировать новый альбом и концертный тур в его поддержку. Твой Отец, конечно, редкая сволочь, но время от времени даже он не жлобится. Пообещал завтра перевести нам что-то около миллиона…

— Но? — коротко, стараясь не шевелить губами, спросила Звенислава.

Мама выпрямилась. Теперь ее лицо было похоже на очень-очень древнюю античную статую — свежераскопанную, до реставрации.

— При чем здесь «но»? Ты сама понимаешь, что пора менять репертуар. Эта студенческая самодеятельность никуда не годится, под нее Твой Отец, разумеется, не даст ни копейки. От него принесли одну кассету, послушай. По-моему, очень даже: свежо, ритмично… Не знаю, какие там дела у Твоего Отца с этой композиторшей…

— Мне тридцать пять лет, мама. Мне уже поздно переходить на попсу.

И замолчала, бесстрастная, словно собственная посмертная маска: со стороны это, наверное, выглядит именно так. А мама говорила и говорила, уже не заботясь об обещанной косметической фирмой вечной молодости, кусками и крошками осыпавшейся ей на колени. Что с таким стартовым капиталом (имелись в виду времена беспощадной борьбы за единственную дочь, когда Ее Отец был готов вкладывать средства и связи в раскрутку Звениславы без всяких «но») любая бездарность могла бы стать суперзвездой. Да если б она хоть немного думала о публике, а не зацикливалась на своих завихрениях, метаниях то в одну, то в другую сторону, на мутной блажи, выдаваемой за «творческую самореализацию»!.. Если бы хоть иногда слушала умных людей, кой-чего понимающих в шоу-бизнесе, раз уж сама никак не способна сделать не то что правильный — да хоть какой-то выбор…

— Вот именно, Слава, тебе уже тридцать пять. Последний год комбинаторного возраста. И ты сама знаешь, что я права.

— Ты права, мама. Но мы, кажется, договаривались НИКОГДА это не обсуждать.

На слове «никогда» ее маска тоже треснула, поползла в стороны невидимыми лучами, стягивая кожу. Звенислава потянулась к тумбочке, нашаривая тоник. Согласно инструкции, эффект гарантирован, если держать маску на лице сорок минут. Никогда в жизни ей не достигнуть гарантированного эффекта.

Никогда нынешнее топтание на месте не прорастет в новое качество. Концерты в тесных и часто полупустых залах университетов и районных филармоний, прокуренные студии в подвалах, полулегальные диски без указания тиража — она давно бы все это бросила, если б не мама. И если бы не квелая надежда на внезапное утреннее пробуждение — знаменитой. Настолько, что ее звонкое имя донесется и до…

Звоночек!..

Надежды с большим скрипом доживают до тридцати пяти.

— Чуть не забыла, — добавила мама совсем другим голосом. — Тебе звонил Андрюша Багалий.

— Видел тебя в метро, на эскалаторе, — сказал Андрей.

Звенислава усмехнулась; надо же, не показалось.

— Ты ездишь на метро?

— Бывает. Ехал на важную встречу и попал в пробку. — Он улыбнулся в ответ: вспыхнувшая в темном зале цепочка огоньков рампы. — Если б не опаздывал, попробовал бы догнать. А потом подумал: вдруг ты не сменила телефон?

— Да, мы с мамой живем все там же.

Она давным-давно не была в таком дорогом ресторане. Последний раз — с одним депутатом, поклонником ее Творчества с большой буквы, на которого мама возлагала большие надежды, развеявшиеся после весьма недвусмысленного намека на сессийные каникулы и уютный охотничий домик. Прочие поклонники предлагали рестораны рангом ниже, а значит, на потенциальных меценатов не тянули.

Андрей тоже выглядел респектабельно и дорого, потрясающе вписываясь в интерьер: казалось, жемчужная обивка кресел специально подобрана под светло-серый тон его костюма. Сверкающе выбрит, стрижка явно из салона красоты. Ногти на хрустале ножки бокала были отшлифованы и чуть-чуть поблескивали бесцветным лаком. Звенислава в своем концертном платье, расшитом люрексом, с самодельной прической и макияжем чувствовала себя мишурной подделкой под драгоценность.

— Как твои дела?

Он отпил глоток белого вина и прищурил длинные глаза. Звенислава судорожно проглотила кусочек пармезана. Ей казалось, что все на нее смотрят. Впрочем, других посетителей здесь не было; но все равно — официанты, метрдотель, хостесса. Смотрят и определяют профессиональным взглядом как дешевенькую подружку делового человека, позволившего себе расслабиться на один вечер.

— Ничего. Записываю новый альбом. Потом поеду в концертный тур… и клип, может быть, снимем, если найдем спонсора.

Поперхнулась, лихорадочно запила вином подступивший кашель. Не собиралась она этого говорить! Ни за что не собиралась; и резко прервала вчера мамины стратегические рассуждения о старой студенческой дружбе и крупной компании с многомиллионными оборотами… «Перестань считать чужие деньги. ЧУЖИЕ, понимаешь?!.»

Поторопилась с вопросом:

— А ты?

Андрей усмехнулся:

— Замдиректора. Уже десятый год… и, похоже, это надолго. Мой старик так просто от дел не отойдет. А ведь большинство людей его возраста ломаются, не выдерживают конкуренции с комбинаторированным поколением.

— Да. — Она кивнула в поддержание светской беседы. — Мой отец недавно вышел на пенсию. Теперь вот не знает, чем себя занять. Покровительствует каким-то композиторшам-попсовичкам, даже пытается регулировать мой репертуар. Тоже, наверное, не от хорошей жизни… ну, передо мной-то ему нечего комплексовать.

И снова сболтнула совсем не то; прикусила язык. Сколько можно размахивать, как флагом, той торопливой, скомканной процедурой пятнадцатилетней давности— в компенсацию и оправдание всех этих бессмысленных лет? Электроды к вискам, абракадабра на компьютере, щелчок — «Рекомбинаторика завершена! Следующий». Кстати, кто был тот следующий, да и был ли вообще, она так и не узнала: из соображений конфиденциальности из лаборатории выпускали через другую дверь.

В галстуке Андрея мерцала булавка со скромной жемчужиной серо-лиловатого оттенка. Стоит, наверное, не дешевле производства средненького клипа… Резко оторвала взгляд — будто колючую шишку репейника от платья.