Фессалиец не привлекал меня — хотя и являлся самым красивым из всех мужчин, каких видела за свою жизнь, — потому что я была так сильно влюблена в Ксена, что больше никого вокруг не видела. Однако он вызывал мое любопытство, он завораживал: мне хотелось поговорить с ним, быть может, расспросить о чем-нибудь. Подобные люди, подготовленные, созданные только для убийства, внушали мне трепет. В каком-то смысле все они походили друг на друга, были, можно сказать, одинаковыми. Вероятно, именно поэтому некоторые из них занимались любовью между собой. Думаю, их ужасное ремесло, состоявшее в том, чтобы нести смерть, делало их особенными, единственными в своем роде — до такой степени, что они не могли потерпеть в своей постели того, кто сводит их труд на нет, — например, женщину, которая способна дарить жизнь, а не смерть.

Однако, возможно, все это только мои фантазии и домыслы. Мне все казалось таким странным, новым, необычным. И это было лишь начало.

В армии существовали также и другие военачальники, одного из них звали Сократ-ахеец: старше тридцати пяти лет, крепкий, с каштановыми волосами и бородой и густыми бровями. Я видела его в строю всякий раз, когда Клеарх производил смотр войск. Он всегда стоял слева. Иногда обедал в нашей палатке, когда я подносила мужчинам и убирала пустую посуду, и мне удавалось поймать несколько фраз из его беседы с Ксеном. Насколько я поняла, у него была жена — несколько раз прозвучало ее имя, — и дети. Когда ахеец говорил о семье, взгляд его становился серьезным, в глазах появлялась грусть. Следовательно, Сократ испытывал какие-то чувства, привязанность. Быть может, он занимался этим ремеслом, потому что у него не было выбора, или же ему пришлось подчиниться кому-то более могущественному.

У него был друг, также высокопоставленный военачальник, Агий-аркадиец. Их часто видели вместе. Они сражались на одних и тех же войнах, в одних и тех же кампаниях. Однажды Агий спас Сократу жизнь, накрыв его щитом, когда тот упал, пронзенный стрелой. А потом оттащил в безопасное место под обстрелом лучников. Друзья были очень привязаны друг к другу, это становилось заметно по их разговору, по шуткам и воспоминаниям. Оба надеялись на то, что поход, в который они отправились, закончится скоро и без особых потерь, после чего станет возможно вернуться к семьям. У Агия тоже были жена и дети: мальчик и девочка, пяти и семи лет: он поручил их заботам родителей-землепашцев.

Я радовалась, видя, что даже самые неумолимые воины тоже люди и чувства их похожи на чувства тех, кого я знала в прежней жизни. Вскоре заметила, что таких множество. Молодых мужчин, которые под доспехами и шлемом прячут сердца и лица — такие же, как у юношей из наших деревень, — испытывающих страх перед тем, что их ждет, и в то же время огромную надежду на то, что смогут коренным образом изменить жизнь.

В остальном Сократ и Агий были простыми и довольно сдержанными. С Ксеном их связывали хорошие отношения, но не дружба, в том числе потому, что он не состоял в рядах воинов, ни от кого не зависел, не имел на плечах ответственности военачальника и не был обязан кому-либо подчиняться. Он находился в лагере вследствие того, что не мог быть в другом месте, так как родной город отверг его.

— Ты скучаешь по нему? — спросила я однажды. — По твоему городу?

— Нет, — ответил он. Но глаза говорили обратное.

Ксен относился к своей работе очень старательно: каждый вечер, когда разбивали лагерь, он зажигал в палатке лампу и что-то записывал — по правде сказать, недолго: я как раз успевала приготовить ужин, и все. Однажды попросила прочесть то, что он написал, и была разочарована. Это оказались скупые общие заметки: пройденное расстояние, отправной пункт, пункт назначения, указания на то, есть ли вода и возможность пополнить запасы провизии, названия городов и еще кое-что.

— Но ведь мы видели столько прекрасного. — Я вспомнила ручьи, цвет гор и лугов, облака, полыхавшие в лучах заката, памятники древних городов, полуразрушенные от времени. — А сколько он, должно быть, видел до того, как повстречал меня, продвигаясь вперед по бескрайней Анатолии.

— Все это останется в моей памяти. А то, что я пишу, предназначено, чтобы остаться в памяти всех.

— А какая разница?

— Это просто. Красота природы или памятника — вопрос восприятия каждого из нас. Что кажется прекрасным мне, кого-то другого может оставить равнодушным. А вот расстояние между городами — данные достоверные и неоспоримые для всех.

Ксен говорил верно, но мне от его рассуждений делалось грустно. Я не понимала, что у его записей особая задача, не предусматривающая чувства. Дневник, что он вел, в будущем мог использовать кто-нибудь, вознамерившийся снова пройти тот же самый путь. Однако меня поражал сам факт того, что Ксен грамотен. В наших деревнях никто не умел писать. Истории передавались из уст в уста, каждый рассказывал их по-своему; я была уверена в том, что проход по нашим местам армии Кира и мое бегство уже стали темой для повествования и старики, особенно некоторые из них, наделенные этим талантом, передавали его совершенно по-разному. Подобное явление весьма часто встречается в маленьких местечках, где никогда ничего не происходит и естественное человеческое любопытство редко находит удовлетворение.

Я тайком наблюдала, как летописец окупает перо в чернильницу, а потом быстро водит по белому листу папируса. Эти листы стоили очень дорого, больше, чем еда и вино, больше, чем железо и бронза, поэтому Ксен сначала писал углем на белой каменной табличке, и лишь тогда, когда был уверен в том, что действительно хочет перенести текст на папирус, брал перо. Он писал маленькими буквами, плотно подгоняя строки друг к другу, чтобы они занимали меньше места, выводил знаки очень тщательно, чтобы их последовательность выглядела идеально прямой и ровной. После того как знаки оказывались на листе, они в любой момент могли превратиться в слова — как только Ксен останавливал на них взгляд. Это было чудо, и мой возлюбленный заметил, что письмо очень интересует и завораживает меня. Я знала, что в храмах, посвященных богам, и в царских дворцах есть писцы, но никогда не видела своими глазами, как это делается. Многие из воинов, если не сказать большинство, умели писать, и я не единожды наблюдала, как они чертят знаки на песке или на коре деревьев. Их грамота была простой, как алфавит финикийцев с побережья, поэтому его казалось легко освоить, и однажды я, набравшись храбрости, попросила Ксена научить меня.

Он улыбнулся:

— Зачем ты хочешь научиться писать? К чему тебе это?

— Не знаю, но мне нравится думать, что мои слова останутся жить после того, как голос умолкнет.

— Причина хороша, но не думаю, что хороша идея.

На том наш спор и окончился.

Однако искусство Ксена завораживало меня до такой степени, что я все же начала чертить знаки на песке, на дереве, на скалах, зная, что некоторые из них сотрет ветер, другие — вода, но иные останутся там на годы, быть может, на века.

Вернусь к повествованию. Покинув Сарды, армия двинулась вдоль реки Меандр, вверх по течению, и, добравшись до плоскогорья, расположилась лагерем в очень красивом месте — в тех краях находится один из летних дворцов Кира. Там есть пещера, в которой бьет родник, а к своду прикреплены кожа дикого зверя. Ксен рассказал мне историю, которой я никогда прежде не слышала.

В той пещере жил сатир — наполовину человек, наполовину козел — по имени Марсий. Это лесное существо защищало пастухов и их стада, а в жаркие летние дни сидело на берегу реки и играло на флейте, простом инструменте, сделанном из тростника. Флейта изливала сладчайшую мелодию, более нежную и глубокую, чем пение соловья. В этой песне ощущалась тенистая прохлада и запах мускуса, слышалось журчание горных источников, шелест ветра в листве тополей. Сатир так сильно любил свою музыку, что утверждал, будто никто не может сравниться с ним, даже Аполлон, которого греки считали богом — покровителем музыки. Аполлон услышал это и внезапно явился к Марсию, днем, в конце весны, сияя, словно солнце.