Городок Рэли, административный центр округа, похож на остальные населенные пункты, как и они, раскинулся он на холмах, как и они, помечен серостью. Если ты всю жизнь проходил по этим улицам, значит, Бог наградил тебя сильными ногами. Я захожу в одно из местных кафе, чтобы подкрепиться перед тем, как дать инструкции шерифу и его подчиненным. Сидящие там люди, все пожилые, переводят на меня взгляд. Уверен, у них тут бывают посетители, но не такие. Я слишком хорошо одет, моя одежда слишком плотно прилегает к телу, кожа у меня слишком загорелая. Защитного цвета брюки, свитер с высоким завернутым воротником, теплая куртка и кроссовки — все это более высокого качества, чем то, к чему здесь привыкли. Куртка с капюшоном, подбитая патагонским мехом, возможно, стоит дороже, чем любая одежда в лучшем городском магазине мужского платья. Тем ребятам и девчонкам, которые хотят носить классные, стильные вещи, жизнь здесь — большая проблема. Решая ее, они вынуждены без конца переезжать с места на место.
Контора шерифа Дженкинса размещается в скоплении административных зданий округа на главной городской улице. Его помощница, обильно накрашенная женщина, наверное, лет на пять моложе, чем выглядит, узкие форменные брюки из полиэстера плотно обтягивают ее широкий зад, заслышав от меня имя и фамилию, радостно улыбается и препровождает в кабинет шерифа, на ходу предлагая чашечку кофе. Южное гостеприимство. На самом деле, если ее отмыть, она может оказаться прехорошенькой.
Дженкинс от души трясет мне руку. Весь его вид являет полную противоположность типичному шерифу с юга страны: он такой худой, что, как гласит пословица, если встанет боком, то превратится в человека-невидимку. Высокий, нескладный, гораздо моложе, чем я думал. Наверное, подсознательно я с известным предубеждением отношусь к жителям юга, ко всему южному, что создается средствами массовой информации. Это напоминает мне подспудно отрицательное отношение людей к адвокатам.
— Нашли нас без проблем? — заботливо осведомляется Дженкинс.
— Без проблем. — Он, видимо, приятный парень, который всегда и во всем хочет сделать как лучше.
— Надеюсь, вы любите кофе сладким, — улыбается помощница. Судя по произношению, она еще большая провинциалка, чем Дженкинс, она говорит и в нос, и нараспев.
— Чем слаще, тем лучше, — шутливо улыбаюсь ей в ответ.
Она заливается краской. Она не привыкла к тому, чтобы ее поддразнивали незнакомые мужчины, приехавшие из дальних краев.
В мою чашку с кофе кладется по меньшей мере четыре ложечки сахара, добавляется еще сгущенное молоко. Чуть не подавившись, я с трудом глотаю кофе и киваю в знак одобрения. Она снова улыбается, счастливая оттого, что кофе пришелся мне по вкусу, и выходит, притворяя за собой дверь.
— Быстро доехали, — говорит Дженкинс. — А ведь вы занятой адвокат!
— В графике выдалось свободное время. К тому же это дело имеет для меня большое значение. — Я стараюсь держаться по возможности приветливее, не вешая ему лапшу на уши.
— Понимаю.
Я бросаю на него взгляд. Похоже, этот мужик неспособен врать, ему можно во всем довериться.
— Что вы думаете об этом Скотте Рэе? — спрашиваю я. — Будучи профессионалом, вы же представляете, когда люди говорят правду, а когда — нет.
Он, не мигая, глядит на меня в упор.
— По-моему, он говорит правду.
О Боже!
— Он говорит об этом так, как будто все видит.
— То есть?
— У набожных людей бывают свои причуды, господин Александер.
— Да, знаю.
— Особенно у тех, кто только что перешел в новую веру. Особенно у тех, кто наслушался преподобного Хардимана. Этот мужик способен выжать слезу даже из камня, а то и больше. Незаурядный человек.
— Значит, вы хотите сказать, — стараюсь я говорить по возможности точнее, — что этот парень, Скотт Рэй, действительно считает, что убил того человека, из-за которого моих подзащитных сейчас приговорили к смертной казни. Но ведь может быть и так, что он говорит об этом потому, что его… ну скажем, сумели убедить…
— Промыть мозги, можно и так сказать. Разумеется, он стал жертвой манипуляции. Знаете, эти проповедники иной раз словно не от мира сего. Они толкуют Евангелие слишком уж буквально. Иной раз настолько буквально, что то, что принято считать за правду, на поверку оказывается чем-то совершенно другим.
Я киваю. Хотя он и живет в каком-то захолустье, в сообразительности ему не откажешь.
— Стал жертвой манипуляции, — продолжаю я, рассуждая сам с собой. — Он или стал жертвой манипуляции, или убедил себя, что сгорает от желания снять грех с души, уверить себя в том, что это преступление на его совести, не вынашивая никаких злых умыслов. А если даже он не совершал убийство, то мог его совершить, что одно и то же, ибо если он признается в совершении воображаемого преступления, то станет чище душой, когда настанет пора отправляться в мир иной.
— Именно это проповедники и внушают пастве, — говорит Дженкинс.
— А как насчет этого Хардимана? Что он собой представляет? Что мне нужно о нем знать? Судя по всему, это сильная личность.
Шериф Дженкинс откидывается на спинку вращающегося кресла, стоящего рядом с письменным столом, и озорно улыбается.
— Пусть это будет для вас сюрпризом, приятным сюрпризом. Ибо, как бы я ни старался, все равно не подготовлю вас к встрече с преподобным Хардиманом. Скажу одно: во всем миренет второго такого человека.
Он смеется, даже, можно сказать, ржет.
— Вот черт! Хардиман! — Его снова разбирает смех. — Да, этот мужик может проповедовать!
— Он опасен?
— Да что вы! Совсем нет. Честный, богобоязненный сельский проповедник. Просто дело в том, что… словом, сами увидите.
Не люблю никаких сюрпризов, но выбора у меня нет. Всему свое время.
— Когда я могу с ними встретиться?
— Сегодня вечером. Они вас ждут.
4
Храм Хардимана в тридцати милях от города, далеко в горах, к нему ведут извилистые дороги, ехать по которым — одно мучение. Можно подумать, что их не асфальтировали еще со времен администрации Рузвельта или, на худой конец, Джонсона. Моя японская машинка так подскакивает на ухабах, что я начинаю бояться за ось. Несмотря на пристегнутые ремни безопасности, голова моя несколько раз врезается в крышу салона. К счастью, машине все нипочем, упрямством она напоминает осла, только на механической тяге.
Уже ночь, луна на небе почти полная и светит добросовестно. Вокруг расстилается та провинциальная Америка, которую некогда снимала Маргарет Бурк-Уайт для «Лайфа», запечатлевая на пленку важнейшие события нашего века: обшитые вагонкой домики, краска на них давным-давно облупилась и улетела, подхваченная ветром, во многих из них нет ни водопровода, ни электричества; те, где оно есть, выделяются на общем фоне телевизионными антеннами, торчащими на крытых толем крышах; на колодках стоят старые, насквозь проржавевшие машины — «шевроле», «меркурии», несколько почтенных «хадсонов» и «паккардов». У каждого жилища — полоска земли, на которой при первой же оттепели будет высажено все, что потом можно будет подать к столу, в большинстве случаев это единственные овощи, которые эти семьи могут себе позволить; на веревках сушится выстиранная одежда, она не блещет ни яркой расцветкой, ни ярлыками известных домов моделей — время остановилось с 30-х до 60-х годов, потом остановилось еще раз, когда Вьетнам съел все деньги, которые так никогда и не вернулись. Живущие здесь люди оказались тут по той простой причине, что переезжать им незачем, все их амбиции, мечты, сила воли постепенно сошли на нет под влиянием места, куда забросила их судьба, и какой-то их врожденной ущербности. Этот район напоминает индейские резервации у меня на родине: люди там — третьесортные граждане в стране, богаче которой еще не было в истории. А в других западных странах, скажем, в Северной Ирландии, в таких местах живет много семей, у которых третье или четвертое поколения существуют, присосавшись, если можно так выразиться, к груди общества.