— Эй, лучше смотри под ноги. А то мы, начальник, не хотим, чтобы ты упал и сломал себе шею! — Это обращается ко мне старший из провожатых, он явно шутит. — Ты же единственный можешь поставить во всем этом деле точку, чтобы снова не пролилась кровь.
Чтобы снова не пролилась кровь… При этих словах меня снова охватывает тошнотворное ощущение. Неужели люди уже погибли? Кто именно? Заложники, заключенные, о которых мы ничего не знаем, кто?
Меня подводят к металлической лестнице в центре комплекса, которая опоясывает башню, где размещаются центры управления, — в них, как правило, отгородившись от внешнего мира, сидят охранники. Из этого стратегически важного сооружения в сто футов высотой, в центре которого для каждого этажа расположены пункты управления, надежно защищенные стеной из пуленепробиваемого стекла, открывается удобный круговой обзор. Один охранник может обнаружить бунт еще в зародыше и в случае необходимости отгородиться от всего, пока не придет помощь. Восстание не могло начаться в этом блоке, здесь заключенные лишены свободы передвижения, которой располагают арестанты в корпусах с менее строгим режимом. Большая свобода передвижения подразумевает большую ответственность и свободу действий, а большая свобода действий и ответственность подразумевают анархию. Вот парадокс, над которым много будут ломать голову в предстоящие дни.
Мы сейчас на среднем ярусе. Следом за провожатыми я иду вдоль долгой вереницы камер. В них полно людей, они бесцельно расхаживают взад-вперед, не выпуская из рук оружия. Когда мы проходим мимо, все глядят на меня. У некоторых вырываются на редкость лестные для меня фразы типа «трепло поганое, интеллигент паршивый, дерьмо», кое-кто, когда я прохожу мимо, сплевывает на пол, но сотни глаз в прорезях масок безмолвно встречают и провожают меня взглядами. Такое впечатление, что идешь сквозь строй, кипящий от ярости и возмущения.
Меня вводят в большую комнату в самом конце тюремного корпуса, это место дневного отдыха для заключенных, заработавших очки за хорошее поведение, — стукачей и им подобных. Оба телевизора разбиты, как и стол для настольного тенниса. Кровати вспороты, матрацы и пружины пошли на оружие и заграждения по всему зданию — двигаясь по коридорам, я проходил мимо этих грубых проволочных заграждений. Сюда принесли стулья и столы, в углах свалены бутылки с водой и картонки с консервами.
— Эй, приятель! — слышится знакомый голос из дальнего угла.
Из всех заключенных только Одинокий Волк без маски. Он сидит за продолговатым столом вместе с членами совета. Место, занимаемое им за столом, то, что он без маски, а также властная манера держаться подсказывают, что он и есть вожак. Разумеется, все они заодно, но он — jefe, тот, который всем руководит.
Со времени нашей с ним последней встречи прошло полтора месяца. За это время борода у него отросла больше прежнего, я ловлю себя на мысли, что он напоминает мне кубинского Че Гевару. Его фотографии, фотографии Че, бывало, украшали стены комнат в общежитии колледжа в радикальных шестидесятых и начале семидесятых годов. Была она и в моей комнате. Че, Хьюи и Мао — белые юнцы почитали их за святое семейство, которое святым совсем не было, но они отчаянно стремились примкнуть к какому-то делу, горели желанием чем-то заняться, а не прозябать, как их родители, на обочине жизни. Теперь, с высоты прожитого вспоминая те годы, я понимаю, что Вьетнам стал своего рода скрытым благословением, особенно для тех, кто отказался там воевать, потому что это дело стоило того, чтобы за него бороться, особенно после того, как чернокожие, дав белым сверстникам пинок под зад, отстранили тех от участия в защиту гражданских прав. (Так мы думали про Вьетнам, нам казалось, что мы ни за что не поступимся своими принципами, не превратимся в зажиточных мещан. Черт, какими же пустыми мечтателями мы оказались!)
Три черно-белых плаката на стене моей комнаты, три кумира моего поколения — сейчас они уже в могилах, а их идеи дискредитированы или, хуже того, признаны неуместными. Воистину, нет на свете ничего более постоянного, чем временное.
Тут мне приходится одернуть себя, черт возьми, старина, ты в тюрьме, идеологии здесь нет и в помине, не надо настраиваться на романтический лад.
Рядом с Одиноким Волком сидят еще несколько заключенных, я сразу замечаю Гуся, он слева от него. Гусь улыбается мне, сдернув с головы пестрый платок, приподнимается и, перегнувшись через стол, пожимает мне руку.
Всего их девять человек, они сидят за столом и ждут меня. Это совет заключенных, который всем тут заправляет, с ним мне и предстоит вести переговоры.
В этой комнате почище, и воздух не такой тяжелый. Все дерьмо они убрали, поскольку здесь будет происходить торг, а они не хотят постоянно напоминать о том, что произошло. Ловкий прием, потому что то, что я вижу, непременно отразится на ходе моих мыслей, как бы беспристрастно мне ни хотелось себя вести. Да, я адвокат заключенных, но в то же время сейчас я представляю и официальные власти, нахожусь по другую сторону баррикад, с противоположной стороны стола, чего и не скрываю. Не скажешь, что мы с ними на короткой ноге, я с ними заодно лишь постольку, поскольку перед нами стоит одна и та же проблема, с которой надо сообща справиться.
Но, несмотря на все, я рад видеть Одинокого Волка и Гуся. Рад, что они живы, поскольку не был в этом уверен.
— У нас тут кое-что произошло, — говорит Одинокий Волк.
— Вижу, — отвечаю я. Он держится хладнокровно, но я могу быть еще хладнокровнее. Выдерживаю паузу, сохраняю официальное выражение лица, но потом улыбаюсь. Как хорошо, что я снова вижу этого человека, могу говорить с ним. Затем поворачиваю голову и по очереди смотрю на каждого, кто сидит за столом напротив. Мы внимательно разглядываем друг друга. Важный момент. От того, как они ко мне относятся, сколь откровенно, по их мнению, я стану вести себя с ними, во многом будет зависеть исход моей миссии. А она прежде всего состоит в том, чтобы бунт не перерос в открытое столкновение.
Повернув голову сначала в одну сторону, потом в другую, Одинокий Волк обводит взглядом товарищей.
— Мы составили список жалоб, — говорит он, пододвигая мне через стол груду разлинованных листов.
Я не дотрагиваюсь до них.
— Прежде чем перейти к жалобам, нужно решить ряд вопросов.
— Например? — спрашивает один из сидящих напротив.
— Я говорю о состоянии, в котором находятся заложники.
— С ними все в порядке, — отвечает Одинокий Волк.
— Я хочу увидеться с ними.
— Это можно устроить.
— Наедине.
Он пожимает плечами, всем своим видом как бы говоря: «Так я и думал».
— Ну да, можно. Хотя прежде я хочу тебе кое-что показать. Я сам тебя отведу.
Обойдя стол, он направляется к двери. Я иду следом за ним, стараясь не отставать. Мой чернокожий провожатый идет с нами. Остальные остаются ждать. Это у них хорошо получается.
Мы спускаемся в самое гиблое место — блок, где находятся камеры-одиночки. Здесь не так сыро, несколько лет назад судьи объявили этот корпус закрытой зоной, пойдя на слишком суровый и необычный шаг, поэтому там и не оказалось мужчин, стараниями которых унитазы могли засориться. Запах здесь не такой отвратительный, не такой резкий и кислый, какой исходит от человеческих экскрементов, а более сладкий и острый. Жара стоит невыносимая, здесь даже жарче, чем наверху, в тюремном корпусе. Со всех нас градом льет пот, хоть черпай его ведрами.
По обеим сторонам коридора тянутся массивные двери. В нижней части каждой из них виднеется небольшое отверстие, через которое в камеру передаются подносы с едой и затем вынимаются обратно.
— Возьми себя в руки, — предостерегающим тоном говорит мне Одинокий Волк, распахивая одну из дверей.
24
Вооружившись и захватив сложные инструменты достаточной пробивной мощи, способные за пять минут сокрушить стены центра управления, первая группа заключенных прорвалась в крыло, где располагались камеры предварительного содержания.