ПЛАМЯ И ТЕНИ

Весть о возвращении Митридата опередила это событие ровно на столько времени, сколько понадобилось, чтобы разжечь костер на вершине Париадра. Его пламя увидели люди Диофанта в Амисе и тотчас же зажгли свои костры на холмах. Оттуда их свет распространился по всей Понтийской земле до горы Скороба на границе с Вифинией.

Ликовали эллины Трапезунда, радовались жители Фемискиры, потомки халибов, словно предугадывали, что Митридат вернет их рудникам и плавильням былую славу. Совершили возлияние богам амасийцы, вечно страдавшие от набегов воинственных галатов. Но более всех торжествовали синопейцы, ибо Митридат родился в их городе и в него возвращался как законный царь.

Храм Ормузда заполнили персы. Не кто иной, как Моаферн, спас юного царя от козней римлян, которых молва произвела в порождение бога Мрака Аримана.

С персами соперничали эллины. В храме Автолика звучала повторяемая тысячами уст молитва покровителю города и царя. На улице шерстобитов всю ночь не утихала работа. Кому-то пришло в голову все ковры соединить в один гигантский ковер и разложить его от гавани до ворот дворца под ноги Митридату.

Единственным пятном мрака в этом сиянии и ликовании был царский дворец. После восстания синопейцев и бегства Ариарата Лаодику покинули придворные. Разбежались слуги в страхе перед новым господином. Дочь Лаодика осыпала мать проклятиями. Она кричала, что помнит и любит Митридата и знает, что он явится и отомстит за отца. «Лучше бы я умерла в ту ночь, когда дала ей жизнь, – думала Лаодика, – когда, не веря, что выживу, Эвергет дал мое имя; новорожденной».

Лаодика ходила из зала в зал, где вышли из углов потревоженные тени. Близ фонтана лежал, как тогда, Эвергет, и в свете луны лицо его было мертвенно бледным… По мозаике шагал римский посол и звуки его шагов, его лающей речи отдавались в ушах тревожным звоном…

Она очнулась от шума шагов. Нет, это не привидения, не призраки. Они идут, высоко подняв факелы. Тени пляшут по их лицам, выхватывая то щеки, вздувшиеся желваками, то суровые, ненавидящие глаза. И один из них, без факела, с дротиком в руке, ее мальчик. Он заносит назад руку. Но на пути к ее сердцу, уже готовому умереть, встало другое, бесконечно дорогое ей лицо.

– Что ты делаешь? Это мать! – крикнул Моаферн, загораживая Лаодику.

Моаферн лежал на спине, широко раскинув руки. Он умер, как воин.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЦАРСКАЯ БАШНЯ

Весь день дул ледяной ветер. В его свистящем и прерывистом дыхании ощущалась лютая ярость гор, отторгнутых от веселых зеленых долин и янтарного моря. С жалобным скрипом чуть не до земли гнулись корабельные сосны. По дорогам и в голом поле кружились, словно совершая диковинный танец, столбы пыли. И одна лишь царская башня, нависшая над обрывом, сохраняла свою мрачную неподвижность.

На ее каменной памяти – ураганы и землетрясения, мятежи и войны. Ей одной цари доверяли свои тайны. Она слышала признания и предсмертные стоны не склонившихся перед властью. И на ее потемневших от временя стенах сохранились их процарапанные чем-то острым забытые всеми имена.

Молва окружила башню таинственным ореолом. Рассказывали о проклятии, постигавшем каждого, кто прикасался к ее камням. Люди обходили ее стороной.

Что же заставляет этого человека испытывать судьбу? Ветер срывает с него войлочный колпак. Он закрывает голову руками, словно это может защитить от холода.

Внезапно вверху засветилась одна из бойниц. Оттуда со свистом вылетел канат. Человек наклоняется, и через мгновение он уже ползет, перебирая ногами, как паук на невидимой паутине.

Укрепленные в нишах светильники освещают низко нависшие своды. Капля падает человеку на голову, и он вздрагивает, как от удара. Прижимаясь спиною к стене, он идет, извиваясь, пока не упирается в какую-то дверь. За нею слышатся звуки, напоминающие хлопанье крыльев. Прислушавшись, человек понимает, что кто-то ударяет ладонью по камню или, может быть, по собственному телу.

От толчка отлетает дверь, и взору вошедшего открывается келья, темная и узкая, как могильный склеп. В его противоположном конце мерцает огонек. Разгорающееся пламя озаряет лицо в спутанных седых космах. Неужели это та, которая когда-то имела власть над людьми? С нею он связывал свои надежды. Для нее он построил столицу вдали от моря и его соблазнов.

– Ариарат! – слышится вздох. – Ариарат, полетим вместе…

Фигура покачивается. Слышится мерное хлопанье. Это удары подошв по каменному полу. Пустота преображает звуки, так же как изменяет людей. Хлоп! Хлоп!

Дрожащим голосом человек произносит фразу, затверженные и уже ненужные слова:

– Дай мне свою руку! Ты свободна!

Лаодика протягивает высохшую ладонь. На ней блестит сосудик. В таких хранят аравийскую мирру. Может быть, она хочет, чтобы ее наполнили благовониями?

Звон разбиваемого стекла доносит до сознания Ариарата страшную догадку: он опоздал.

– Яд дал мне крылья! – шепчет Лаодика. – Смотри, как высоко я поднялась. Внизу блестит Понт. И корабль как игрушка в его могучих руках. А вокруг резвятся дельфины. Вот они поднимаются из волн и снова исчезают…

ЛАОДИКА ВТОРАЯ

Митридат катался по полу, как раненый барс. Его большое и сильное тело содрогалось от рыданий, прерывавшихся протяжными стонами.

Предсмертное письмо матери раскрыло всю глубину трагедии. Она написана не афинянином Софоклом, а Судьбой. Это случилось не с царем Эдипом, а с ним, Митридатом. Он мстил за отца и оказался сам отцеубийцей. Ибо отцом его был Моаферн. Одна роковая ошибка породила другую. Он, Митридат, убил мать, нет, не дротиком и не ядом (яд ей дал сердобольный тюремщик), а несправедливым подозрением.

– Митридат! – услышал он. – Митридат!

Подобно волшебной флейте Орфея, усмирявшей разбушевавшиеся волны, этот голос успокаивал его мятущуюся душу. Откинувшись навзничь, сквозь пелену в воспаленных глазах Митридат увидел Лаодику. Она пришла к нему, понимая, как он одинок, как страдает.

«Сестра! Нет, дочь Эвергета! Как она похожа на того, кого я ошибочно считал отцом! Она по праву должна носить диадему, занимать трон. Лаодика Вторая! Я же – сын мятежника, заговорщика, узника римских тюрем. Мне бы скакать по степи бок о бок с Савмаком или стоять на корме камары рядом с Гриллом. Нет, вести фаланги Лаодики против римских легионов!»

Митридат схватил девичьи пальцы. Они были белы, как лепестки лилии. В них было благоухание юности и ее чистота.

– Ты меня любишь, Лаодика? – спросил он, вкладывая в слова всю нежность, на какую был способен.

Сестра соединила в себе тех, у кого он уже не мог просить прощения и прижать к груди. Она одна связывала его с матерью, давшей жизнь им обоим.

– Да! – отвечала девочка. – Я всегда скучала по тебе. Когда ты исчез, я плакала. Я говорила матери: «Верни мне брата!»

– Не называй меня так! – перебил Митридат. – Мы не обменивались кровью!

Лаодика взглянула брату в глаза. Они были цвета утреннего моря. Таким ей предстал Понт в тот первый день, когда она вернулась в Синопу. Казалось, волны приветствовали ее возвращение и они так же властно притягивали к себе, как его глаза.

– Вот видишь этот шрам! – Митридат протянул руку. – Отсюда текла кровь, которая смешалась с кровью моего побратима Савмака.

– Он скиф?

– Скиф, – ответил Митридат, отводя взгляд в сторону. – И в тот день, когда мы обменялись кровью, он поведал мне прекрасную сказку. С тех пор я не могу ее забыть. Это о том, как на степь, опаленную гневом богов, пролился всепрощающий ливень слез. Горе сожгло и опустошило мою душу, но ты, как та божественная птичка, пропела прощение и надежду.

Он привлек Лаодику к себе, и она потонула в нем, как песчинка в бурлящем горном потоке.