— Поймите меня, — настаивал он: — впереди война. Я не начал бы этого разговора, если б не знал, что она близка. Решайте сегодня, потому что завтра будет поздно.

Он продолжал говорить, и неожиданно Анна заметила, что его образ на экране искажается, линии его лица сбегаются и разбегаются, как на воде во время зыби, а его голос делается пискливым и пронзительным. Глядя на его гримасы, ей захотелось смеяться.

— Что с вами, Тарт? — крикнула она. — На вас нельзя смотреть без смеха…

В последний момент она увидела его настоящее лицо, но на нем сквозь досаду пробивалась улыбка. Это значило, что и ее лицо на его экране также было сплющенным и искаженным и Тарт, глядя на нее, также не мог удержаться от смеха.

В следующий момент экран погас. Вой и скрип вырвались из аппарата, нудный скрип, который было противно слушать. Анна подождала, снова подошла к аппарату. Вой и скрип продолжались.

Много позже аппарат заговорил человеческим голосом. Голос кричал:

— Война началась. Во избежание пропаганды, идущей из враждебного нам государства, а также шпионажа в его пользу, нами пущены в ход глушители радиоволн. Всякая связь с враждебной стороной прерывается. Ни один призыв, ни одна клевета, ни одна мольба не будут выпущены из пределов этого государства, также как ни одно слово с нашей стороны не дойдет до него…

С тех пор трубка или молчала или на попытку вызвать Тарта отвечала воем и хрипом. Тарт был обведен чертой.

Через несколько дней исчез и Эгон. Его вызвали на родину, где также происходила борьба. Ему предстояло принять в ней участие на стороне реакции. Перед отъездом он пришел к Анне прощаться.

Его отношения к ней были неопределенными. Он сам не понимал их. Он стал взрослым. Он гораздо реже удивлялся, что она смеет его не любить. С ним бывали периоды, когда ему удавалось убедить себя, что она ему совсем не нужна, что он не любит ее, забыл о ней. Ему казалось, что, прощаясь с ней перед отъездом, он выполняет долг вежливости.

Когда он подымался по лестнице, старые изречения о точке опоры и о процессе горения попались ему на глаза. Надписи держались годами. Он привык видеть их на своих местах. Он покосился на то место, где был он сам, и увидел, что под рисунком была новая подпись. Кто-то посвятил ему стихотворение из восьми строк, но зачеркнул все строки, кроме первых двух. Он прочел:

В этой поэме героя мне жалко:
Он был ревнив, она — зубоскалка…

Какие-то люди интересовались его делами. Какие-нибудь неизвестные ему соперники из школьной молодежи. Они были ему безразличны. Он подумал только, что ему напрасно приписывают ревность: он не был ревнив. Он не стал стирать надписи, чтобы авторы не подумали, будто она его задела.

— Это вы, Эгон? — встретила его Анна. — Вы приехали? Зачем вы приехали?

В ее голосе, как и прежде, он не услышал радости, и обида, которую он испытал, показала ему, что он напрасно уверял себя, будто Анна ему не нужна. Люди, посвятившие ему стихи, знали его историю лучше, чем он сам. Сидя около Анны, он думал, что он даром потратил на нее годы и что в день отъезда на войну ему нечем помянуть их.

— Как вы не понимаете, что время идет? — сказал он, подавленный своими мыслями, — что это единственное, чего надо бояться на земле? Как вы не понимаете этого?

Он говорил с раздражением и тоской. Это был несвойственный ему тон. Но он уезжал на войну и хотел договориться до конца.

— Почему вы не любите меня? — спросил он требовательно. — Или я для вас нехорош?

— Вы хороший, — ответила Анна. — Но вы не самый лучший. Есть лучше вас.

— Неправда! — вскричал он, прорываясь злобой. — Я лучше всех! Я самый лучший!

Он спохватился, поняв, что говорит нелепости. Он сейчас же ушел, стыдясь своих слов, но мысль о людях, которые были лучше его, не оставляла его. Он знал, о ком идет речь. Он знал даже, как выглядит этот лучший человек, и когда он вызвал в памяти его образ, злоба и подавленность снова охватили его.

Неожиданно скрипящий звук, резкий и противный, привлек его внимание. Он прислушался. Звук раздавался близко. Но он не сразу понял, откуда он идет, потому что в первый раз в жизни с ним случилось, что он скрежетал зубами.

Из старых друзей только Гверра иногда давала о себе знать. Она жила вдали от войны, и пока Америка не огородила себя сторожевой линией, могла появляться на экране Анны. В судьбе Гверры произошла перемена. У ней появилась оседлость. Она была хорошо одета. Диркса не было около нее. Он сидел в тюрьме.

— За что? — спросила Анна.

— За то, что он приписал слишком много нолей справа от единицы, — ответила Гверра.

Она рассказала, как это случилось. Она не пожалела себя, разоблачив способ, каким они с Дирксом добывали деньги. Они грабили богатых пожилых мужчин. Гверра заманивала их в трущобу, Диркс огребал их и выбрасывал вон. Они не смели жаловаться, чтобы не компрометировать себя.

— Они заслуживали своей участи, — сказала она с убеждением. — Они шипели и злились, когда Диркс внушал им, что мы поступаем правильно, если грабим их за попытку купить любовь. Их было легче грабить, чем целовать. Только один старик согласился с Дирксом и признал грабеж правильным. Но именно на нем мы поскользнулись, потому что Диркс пожадничал, когда получал деньги по его чековой книжке, и вместо трех нолей написал шесть. Его арестовали в кассе. И хотя он говорил, что нашел чеки на улице, и старик также молчал про грабеж, ему дали одиннадцать месяцев.

— Старик не стал мстить, — сказала Анна. — Это значит, что Диркс действительно сумел убедить его.

— Он не стал мстить, потому что иначе ему пришлось бы рассказать, где и как он был ограблен, — поправила Гверра. — Он мне понравился в первый момент. Он с такой искренностью сказал: «Так мне и надо! Я, старый дурак, позволил себе вообразить»… Но на суде, когда Диркса увели, он заговорил со мной иначе. Я ему нравлюсь. Он ищет меня, хоть и говорит, что ничего от меня не ждет…

Американская блокада помешала Анне узнать, чем кончилась история Гверры.

5. В СТАЦИОНАРНОМ ЛЕЧЕНИИ НЕ НУЖДАЕТСЯ

Даррель не вернулся в Клифтон. Анна напрасно ждала его. Вместо него, через много дней, пришел номер местной газеты с извещением о падении в океан аэроплана 66К215, принадлежавшего Даррелю. Сообщалось, что аппарат летел в направлении на Ньюфаундленд, был трижды опрошен патрулем заградительной линии, не дал ответа и был сбит в воду. Пилот и аэроплан погибли в волнах.

Смерть Дарреля отмечалась в газете лишь как факт хроники происшествий. Никто не вспомнил по этому случаю, что он был человек науки и за ним числились изобретения. Магнус Даррель задолго до смерти был забыт в науке.

Анну удивило, что ее отец погиб на пути в Америку, куда он не собирался лететь. Он должен был знать, что на пути его встретит заградительный отряд. Он был осторожен. Анна помнила случай из детских лет, когда они с отцом перелетали во внутренней Азии чью-то неписанную границу и также попали под артиллерийский обстрел. Они ушли тогда невредимыми, но Анна видела, что отец был серьезно обеспокоен.

— Ты боишься? — спросила она его.

— Боюсь, — признался Даррель. — И за тебя, и за себя.

— Значит, ты трус?

— Я не трус, — ответил Даррель, добросовестно подумав, — но я не могу умереть раньше времени. Я еще должен жить.

О чем он думал, когда летел на верную смерть под пули заградительной линии? Не значило ли это, что ему уже незачем было беречь себя, что он считал свою жизнь конченной.

В номере газеты, извещавшем о его смерти, на другой странице было еще одно сообщение с океана: о странном явлении на океане — об огромном столбе воды, движущемся в направлении на Америку.

Анна читала и эти строки, но ей никогда не приходило в голову, что между этими двумя сообщениями есть какая-нибудь связь.

Лист блокнота с цифрами полки и ящика, последний исписанный Даррелем лист, лежал на столе с самого верху, и Анна, прибирая кабинет отца перед тем, как запереть его на замок, постаралась оставить бумаги на тех самых местах, куда их положил отец.