Всюду плавала вместе с капитаном и его макинтошем многолетняя скука и отсчитывала время как контрольные часы — коротким карканьем немногих английских слов. Их капитан скупо отщелкивал, как на арифмометре, в течение длинного корабельного дня.

Я не ручаюсь за безусловную точность передачи писательской манеры Ульянского, но в общих чертах это было так.

Ульянский вызывал невольное уважение. Он никогда не говорил зря и, видимо, весь плен перестрадал молча, накапливая запасы наблюдений и гнева.

На второй месяц своего сотрудничества в «Маяке» он пришел рано утром и, отводя глаза, сказал, что через час уходит из Батума в Баку, где у него живет тетка.

— Не могу сидеть на одном месте, — признался он убитым голосом. — Противно!

— Вы что же, — спросил я, — собираетесь идти в Баку пешком?

— А то как же! Я уже прошел пешком от Мариуполя до Батума. И меня ставили к стенке всего три раза. Только три раза. Дойду и до Баку.

И он исчез, чтобы неожиданно появиться через два года в Москве, по пути из Мурома в Ленинград — опять от какой-то тетки к другой тетке. Снова он шел пешком.

Я пошутил насчет его многочисленных теток, а он усмехнулся в ответ и сказал:

— Что ж поделать, если это так. Я иду и представляю себе, как милые ленинградские старушки тетя Глафира и тетя Поля (они живут на Пряжке) будут радоваться мне, давно уже пропавшему без вести, как соберут простой ужин, как окна в домишке запотеют от самовара, каким удобным покажется мне кряхтящий диван под сенью фикусов, какой великолепный сон придет на смену усталости, но и сквозь сон я буду слышать свистки пароходов на Неве и дожидаться утра, когда снова и снова, но как бы впервые развернется передо мной одним взмахом самая прекрасная в мире панорама невских берегов.

— Да, — сказал я, захваченный его сдержанным волнением. — Да… «А над Невой — посольства полумира, Адмиралтейство, солнце, тишина…»

— Я помню, как вы читали эти стихи в Батуме в «Бордингаузе», — улыбнулся Ульянский. — Ну, будьте здоровы. Еще увидимся.

Но увидеться нам не пришлось. Через год я получил почтовую бандероль из города Чигирина, с Украины. В бандероли была книга Ульянского. Называлась она, кажется, «Записки из плена» и была издана в Ленинграде.

Из надписи на обложке я понял, что Ульянский снова бродяжит по стране, теперь, должно быть, в поисках какой-нибудь тетки на Украине.

Книга была написана свежо, крепко и, я бы сказал, беспощадно.

Вскоре я купил в Москве новую книгу Ульянского — «Мохнатый пиджачок», с предисловием Федина. Из этого предисловия я узнал, что Ульянский недавно умер от тифа в Ленинграде.

Ульянский начал как большой писатель. И было очень горько, что погиб этот человек, не успевший отдохнуть от плена, писавший в полном одиночестве свои превосходные книги. Было горько и оттого, что никогда уже не подует ему в лицо любимый им черноморский ветерок, или, как он ласково и насмешливо говорил, «зефир».

Л. Борисов. Антон Григорьевич Ульянский

Вот действительно легендарная, неправдоподобная жизнь: сын офицера, служившего в Гатчинском гарнизоне, в 1910 году окончил историко-филологический факультет университета, в 1914 году был призван в ряды армии, в 1915 году в чине прапорщика попал в германский плен. Бежал оттуда, но был задержан в Австрия и возвращен в Германию, откуда снова бежал, и на этот раз удачно.

В России тем временем произошла революция. Владимир Николаевич Свинцов оказался у белых и долго не мог понять, во имя чего и против кого ему предстоит драться, но когда понял, убежал в расположение красных частей, а там его приняли за шпиона и хотели расстрелять. Не успели: в город ворвались белые и расстреляли Свинцова, ставшего потом Ульянским Антоном Григорьевичем (документы свои он уничтожил, заполучив те, что нашел у одного из убитых). Антон Григорьевич выполз из могилы: три пули попали ему в грудь и только несерьезно ранили, а могила была засыпана спешно и едва-едва. Три километра полз Ульянский и добрался до красных, и здесь наконец судьба его более или менее устроилась: его вылечили и сделали кашеваром. После этого ему пришлось быть санитаром, переписчиком в штабе, переводчиком на допросах на Северном фронте.

Я познакомился с Ульянским в начале 1923 года, он служил делопроизводителем в Фонетическом институте иностранных языков, на Невском. Ульянский обрадован был тем, что в лице моем нашел человека, у которого есть родители, есть квартира, даже отдельная комната, — всего этого он не имел: вечером и ночью он писал за тем столом, за которым работал днем на службе. Почти ежедневно он приходил теперь ко мне и работал в одной из трех комнат нашей квартиры, а если они почему-либо были заняты, писал в кухне. И в 1924 году он получил премию за рассказ «Возвращение» на конкурсе журнала «Красная нива». Вскоре вышла книга его рассказов «В плену», спустя два года вторая — «Пришедшие издалека», за нею третья, четвертая. Незадолго до смерти он написал фантастическую повесть «Путь колеса», ее выпустило Издательство писателей в Ленинграде.

Скромный, абсолютно не умевший, да и не желавший заботиться о себе, Антон Григорьевич в течение двух лет жил в Доме литератора на Карповке, но не в комнате и не в кухне, а в бывшей кладовке на площадке лестницы между первым и вторым этажами. И здесь, на этой «жилплощади» размером в два квадратных метра, где помещались только раскладушка и табурет, Ульянский приступил к генеральной своей работе — к написанию истории бывшего Путиловского завода.

Не помню, каким образом ему удалось получить комнату на Тучковой набережной — чудесную, большую, светлую… В квартире имелись телефон, ванна; соседями оказались милые, добрые люди. Словом, живи и работай, но… от дома до «Красного путиловца» (так назывался завод в начале тридцатых годов) очень далеко, дорога туда и обратно отнимала ежедневно не менее двух с половиной часов. И вот Ульянский решил обменять свою великолепную комнату. Случай вскоре представился: неподалеку от завода жил человек, которому очень нужно было перебраться на Васильевский остров, и как раз подле Тучкова моста.

— Но само собой, вы не захотите меняться со мною, — сказал этот человек Ульянскому. — Я живу в плохонькой комнатушке, она меньше вашей вдвое, меня нет электричества, нет ванны и телефона, а у вас удобства. Окно моей комнаты выходит на помойку!

— Все это не помеха, — отозвался Ульянский. — Маленькая комната лучше большой. А то, что дом деревянный, и совсем хорошо. Идемте оформлять обмен, дорогой товарищ!

В бюро по обмену не хотели давать ордер ни Ульянскому, ни тому, кто намерен был въехать в его комнату.

— Сколько взяли за обмен? — не без ехидства спросили Ульянского в бюро. — Ну кто вам поверит, что вы ни рубля не взяли за свою комнату! Тысчонку хотя бы взяли, а? Взяли тысчонку? Больше?

Антон Григорьевич обидчиво развел руками и дал честное слово, что за обмен не взял и копейки.

— Меня удивляет, что кто-то не хочет пустить меня жить рядом с заводом, с которым я связан вот уже больше года, — с заводом, где меня знает не менее пятисот человек.

— Очень приятно и интересно, — сказали на это Ульянскому, — но мы имеем в виду вполне естественный поступок: вам дают гнилое яблоко, вы же за него платите сто рублей десятью золотыми монетами. Не дадим ордера, тут налицо самое откровенное жульничество, неприкрытая спекуляция. Будьте здоровы!

Пришлось вмешаться Союзу писателей и Совету Московско-Нарвского района. Ордер все же был выдан. Меня и моих родных Ульянский пригласил на новоселье.

О том, насколько популярен был Антон Григорьевич в районе своего нового места жительства, свидетельствует такой случай. Как-то мы с Антоном Григорьевичем вышли из ворот его дома и направились в сторону Нарвских ворот. Каждые двадцать-тридцать секунд кто-нибудь из идущих навстречу окликал моего друга:

— Товарищу Ульянскому почтение!

— Товарищу писателю привет!

— Друг Антоша, — доносилось с противоположной стороны, — что не заходишь?