«Пришла пора расплатиться», — мелькнула мысль.

И вновь он стоит посреди долины. Перед ним — обнесенный стеною город. Он также огромен, ибо стены его намного выше стен Йорка, и однако размеры его поддаются человеческому пониманию. Так же, как и те фигурки, что мельтешат сейчас и за, и под стенами. Последние тащили вперед несуразное чудище — не черепаху, подобную Рагнарссонову тарану, но огромного деревянного коня. Но чего ради тащить такого коня, спросил себя Шеф. Разве можно с его помощью надеяться кого-либо обмануть?

Никакого обмана и не было. Со стен крепости на лошадь обрушился вал стрел и снарядов, захлестнувший и воинов, что крутили могучие колеса. Стрелы сметали толкачей, но на смену им безбоязненно устремлялись сотни новых людей, которых уже было не перебить. Когда же конь приблизился к стенам, они оказались ниже его. Теперь, вдруг с ясностью понял Шеф, разрешится мучительная череда событий, которые в течение многих лет уносили тысячи жизней и будут уносить их впредь. Должно произойти нечто, чувствовал он, что потрясет следующие поколения, будет манить их великой своей тайной. Однако большинство, не в силах разгадать подлинный смысл происшедшего, обречены просто смаковать собственные версии…

Из глубин сознания Шеф услыхал обращенный к нему призыв. То был голос, увещевавший его перед страшным пробуждением на Стауре. В нем по-прежнему звенела нотка холодноватого и насмешливого любопытства.

— А теперь взгляни-ка сюда…

Конь открыл пасть и накрыл языком стену. А изо рта…

* * *

Торвин вовсю тормошил его, нещадно тряс за плечи. Шеф присел на лежаке, не переставая гадать о смысле увиденного.

— Пора вставать, — сказал Торвин. — Впереди у тебя нелегкий денек. Молюсь, чтобы ты увидел его конец.

* * *

Войдя в свою башенную келью, расположенную высоко над крышей обители, архидиакон Эркенберт подвинул подсвечники поближе к своей скамье. Все три свечи были вылиты из воска. Они не коптили, как вонючие сальные свечи, и свет от них шел очень ясный. Смерив их довольным взглядом, он вытащил из чернильницы гусиное перо. Труд ему предстоял долгий, кропотливый и, кажется, не сулящий ничего утешительного.

Перед ним лежали неровные кипы листов пергамента — все исписанные, перечеркнутые, испещренные пометами. Он взял стиль, отобрал нетронутый большой лист и начертал:

De parochia quae dicitur Schirlam desunt hummi XLVIII

Fulford XXXVI

Haddinatunus LIX

Край листа медленно полз наверх. Наконец под столбцом монастырских должников была проведена черта. Архидиакон издал тяжелый вздох и приступил к своей изнурительной миссии. Теперь ему предстояло сложить эти числа. «Octo et sex, — забубнил он под нос, — получается quattordecim. Et novo, sunt… viginta tres. Etseptem». В помощь себе он провел на использованном ранее листе несколько штришков, перечеркивая их с окончанием очередного десятка. Не забывал он и ставить небольшие пометы между XL и VIII, L и IX, дабы впоследствии не спутать, какие части цифр необходимо прибавлять, а какие уже участвовали в сложении. Наконец первый подсчет был завершен; появилось число — CDXLIX. Эркенберт немедля принялся за те цифры, которые пока не были использованы. Quaranta et triginta sunt septuaginta. Et quinquaginta. Centum et viginta… Послушник, который, боясь потревожить архидиакона, за минуту до того припал к дверному «глазку», чтобы узнать, не испытывает ли тот в чем нужду, отпрянул и поспешил поделиться с братьями чудесной новостью.

— Он называет такие числа, о которых я в жизни не слыхивал, — благоговейно произнес он.

— Он великий человек, — подтвердил один из бенедиктинцев. — Будем только молиться, чтобы Господь не наказал его за изучение столь темной науки…

«Duo milia quattuor centa nonaginta», — промолвил Эркенберт и начертал это чудовищное число: MMCDXC. Теперь предстояло прибавить к нему CDXLIX. Снова потребовалось зачеркивать штрихи. Наконец он знал точный результат. MMCMXXXIX. Но он еще не явил свою ученость во всем великолепии. Пока у него есть сумма недополученных податей лишь за один месяц. Во что же она вырастет по истечении года, если Провидению будет угодно, чтобы викинги, этот гнев Господень, и впредь истязали рабов Божиих? Многие ученые мужи, даже те из них, что мнили себя arithmetici, пошли бы по более легкому пути и четыре раза сложили бы это число. Но Эркенберт слишком высокого о себе мнения, чтобы отказываться от своих чудесных навыков. И, насупив лоб, он принимается за решение самой темной из задач, которые когда-либо изобретал дьявол, чтобы потешиться над человеком, — он умножает римское число вчетверо.

Когда же действо было окончено, он, не веря своим глазам, долго таращился на результат. Не скоро он заметил, что за окном уже забрезжил рассвет. Трясущиеся пальцы едва сумели справиться с фитилем свечи. После заутрени он должен будет переговорить с архиепископом.

Это число поистине ошеломляющее. Они не могут позволить себе такие убытки.

* * *

Тот же серый рассвет заставил очнуться и женщину, что, свернувшись калачиком под шерстяными накидками и погрузившись в рыхлый тюфяк, лежала в безрадостном забытьи в ста пятидесяти милях к югу от Йорка. Вздрогнув, она заерзала в своем гнездышке. Рука нечаянно коснулась обнаженного бедра лежащего рядом мужчины и тут же отдернулась, словно дотронулась до чешуйчатого покрова огромной гадюки.

«Он мой единокровный брат, — в тысячный раз начала твердить она себе. — Сын моего отца. Живя друг с другом, мы совершаем смертельный грех. Но кому мне об этом сказать? Даже священнику, обвенчавшему нас, не смела я в том признаться. Альфгар сказал ему, что мы прелюбодействовали, когда бежали от викингов и что теперь молим Господа и Церковь ниспослать нам прощение и освятить наш союз… Теперь они считают его святым. А короли? И в Уэссексе, и в Мерсии короли внимают каждому сказанному им слову — а он разглагольствует о зверствах викингов, о том, как они обошлись с нашим отцом, какие подвиги он совершил, чтобы вызволить меня из неволи… И они считают его героем! Обещают сделать его ольдерменом в шайре, привезти к нему из Йорка несчастного, замученного отца, где тот по-прежнему обличает язычников… Но что скажет отец, когда обо всем узнает? Если бы только Шеф был жив…»

Но стоило ей мысленно произнести это имя, как из-под прикрытых век выступили слезы. Вмиг мокрым стало лицо. Так начиналось каждое ее утро.

* * *

Шеф шагал по грязной дорожке, по обеим сторонам заставленной теплыми шатрами, которые совсем нечасто приходилось покидать викингам во время лагерного зимовья. На плече его подрагивала алебарда, на руках поблескивали стальные рукавицы, но шлем был оставлен в кузнице. Ему намекнули, что кольчугу и шлем для holmgang’a надевать необязательно. Поединок — это дело защиты чести, а потому его телесные последствия, как-то: жизнь или смерть — первостепенного значения не имеют.

Но это отнюдь не значило, что на поединках не убивают.

Holmgang всегда требовал участия четырех человек. Основные виновники поединка осыпали друг друга ударами, однако ж уберечься от них могли лишь с помощью товарища, который, орудуя щитом, отражал удары и выпады. Жизнь основного участника, таким образом, зависела от мастерства его помощника.

Шеф же собирался явиться на поединок без сопровождающего. Бранд со своей командой вновь отправились грабить окрестности. Торвин едва не рвал в клочья свою бороду, но в качестве жреца Пути он не имел права быть участником. Если бы он и решился на это, судьи ему все равно бы не позволили. То же касалось Ингульфа, хозяина Ханда. Единственным, по сути, человеком, к которому он мог бы обратиться с этой просьбой, был сам Ханд, и стоило этой мысли утрястись в голове Шефа, как он немедленно заключил, что Ханд, узнай он об обстоятельствах Шефа, с удовольствием вызовется помочь ему в поединке. И тем не менее Шеф твердо пояснил своему другу, что в его услугах он не нуждается. Помимо всех прочих соображений, он не сомневался, что в самый важный момент, когда противник занесет над ним меч, Ханд будет пристально рассматривать кочку в болотах, где он только что заметил цаплю или вылезшую из топи выдру, чем, возможно, предрешит участь не только Шефа, но и свою собственную.