Опять-таки текло время, и эти таланты покинули меня, но все же я умел выделять пенициллин из плесени, понимал общую и специальную теории относительности и летал между континентами.
Но и это ушло безвозвратно, осталось сновидением, которое я вспоминаю лишь изредка, если вообще могу вспомнить. Была когда-то — нет, будет, вам еще предстоит повстречаться с ней — болезнь стариков, постепенно, частицу за частицей, стирающая разум и память, все, что ты передумал и перечувствовал, — пока не остаются лишь зернышки первичного «я», беззвучно вопиющего о тепле и благодати. Ты видишь, как исчезают частицы тебя, ты пытаешься спасти их из небытия, но неизменно терпишь поражение, и все это время ты осознаешь, что с тобой происходит, пока не исчезает и это осознание… Я оплачу вас в грядущем тысячелетии, но сейчас ваши мертвые лица исчезают из моей памяти, ваше отчаяние покидает мой разум, и очень скоро я даже не вспомню о вас. Ветер уносит все, ускользая от моих безумных попыток поймать, удержать, вернуть…
Я пишу все это затем, чтобы когда-нибудь кто-то — быть может, даже и ты — прочел эти записи и понял, что был я человеком добрым и нравственным, что старался, как мог, исполнять свое предназначение, и даже самый пристрастный бог не потребовал бы от меня большего; что даже когда имена и события исчезали из моей памяти, я не уклонялся от своего долга — я служил сородичам своим как умел.
Они приходят ко мне, сородичи, и говорят: мне больно, Мерлин. Сотвори заклинание, говорят они, и прогони боль.
Мой ребенок горит в лихорадке, говорят они, а у меня пропало молоко. Сделай что-нибудь, Мерлин, говорят они, ты же величайший маг в королевстве, во всем мире, и нет равного тебе среди живущих. Уж верно, ты можешь сделать хоть что-нибудь!
Даже Артур ищет моей помощи. Война идет плохо, признается он. Язычники враждуют с христианами, среди рыцарей раздоры, он не верит своей королеве. Он напоминает, что именно я когда-то открыл ему тайну Эскалибура (но это было много лет назад, и я, конечно же, ничего пока о том не знаю). Я задумчиво гляжу на него, и, хотя мне уже ведом Артур, согбенный годами и измученный причудами Рока, Артур, потерявший свою Джиневру, и Круглый стол, и мечтанья о Камелоте, — я не могу отыскать в себе ни приязни, ни сострадания к юноше, который сейчас говорит со мной. Я не знаю его, как не буду знать вчера и неделю назад.
Вскоре после полудня ко мне приходит старуха. Ее израненная рука налилась нездоровой бледностью и источает такую вонь, что у меня слезятся глаза. Жужжащие мухи густо вьются над раной.
Мерлин, плачет она, я не могу больше сносить эту боль. Это похоже на роды, но только длится долго, чересчур долго. Мерлин, ты моя единственная надежда. Сотвори свое чародейское заклинание, требуй от меня чего ни пожелаешь, только уйми эту боль!
Я смотрю на ее руку, которую разорвал клыками барсук, и меня тянет отвернуться, тошнота подкатывает к горлу. Все же я принуждаю себя осмотреть рану. Я смутно сознаю: мне пригодилось бы нечто — не знаю даже, что именно, — дабы прикрыть лицо, а если не лицо, то хотя бы рот и нос, — но не могу вспомнить, как это называется.
Рука распухла почти вдвое, и хотя сама рана посредине предплечья, старуха кричит от боли, когда я осторожно шевелю ее пальцами. Надо бы дать ей что-нибудь, чтобы утишить боль.
Смутные видения мелькают перед моим мысленным взором — нечто длинное, тонкое, как игла, вспыхивает и исчезает. Я могу что-то сделать для нее, думаю я, могу что-то дать ей, совершить чудо, которое совершал и раньше, когда мир был старше, а я моложе… но что это — я уже не помню.
Однако снять боль — этого еще мало; внутрь проникла зараза, это-то я еще помню. Я исследую рану, и вонь становится нестерпимей, старуха кричит. «Ганг…» — внезапно приходит мне в голову. Слово, обозначающее состояние этой раны, начинается с «ганг», но что дальше — не помню… А если бы даже и вспомнил, я больше не способен лечить эту болезнь.
Но ведь надо же как-то прекратить мучения женщины.
Она верит в мою мощь, она страдает, и сердце мое рвется к ней. Я бормочу заклятие, то шепчу, то монотонно напеваю.
Старуха думает, что я призываю своих бестелесных слуг из Нижнего Мира, что я призываю свои магические силы, дабы помочь ей; а поскольку ей нужно верить во что-то, хоть во что-нибудь — я не могу сказать ей, что же я шепчу на самом деле. Господи, молюсь я, позволь вспомнить хоть один-единственный раз. Когда-то, много лет тому вперед, за миллионы лет в будущем я бы мог излечить эту женщину, верни же мне это знание хоть на час, хоть на минуту. Я не просил у Тебя участи жить обратно ходу Времени, это мое проклятие, и я готов нести его… но не дай из-за моего проклятия умереть старой женщине! Позволь исцелить ее, а затем можешь сызнова обкрадывать мой разум и отбирать память.
Однако Господь не отвечает, а женщина все кричит и плачет, и наконец я осторожно залепляю рану грязью, чтобы мухи не кружились над ней. Должно быть какое-то лекарство — оно содержится во флаконах (флаконы? То ли это слово?), но я не знаю, как изготовить его, не помню его цвета, запаха, состава, и я даю старухе корень, и шепчу над ним волшебные слова, и велю ей спать, положив этот корень меж грудей, и верить в его целительную силу — тогда боль скоро прекратится.
Она верит мне — не знаю почему, но я вижу веру в ее глазах, — и целует мне руки, и прижимает корень к груди, и наконец уходит, и, о диво, ей действительно как будто бы полегчало, хотя вонь из раны долго еще держится в комнате и после ее ухода.
Теперь очередь Ланселота. На будущей неделе или в будущем месяце он убьет Черного Рыцаря, но прежде я должен благословить его меч. Он толкует о том, что мы говорили друг другу вчера, — я не помню этого разговора, зато помню, о чем мы будем говорить завтра.
Я пристально гляжу в его темно-карие глаза, ибо мне одному ведома его тайна, и я не знаю, сказать ли о ней Артуру. Я знаю, когда-нибудь они начнут войну именно по этой причине, но буду ли я тем, кто откроет тайну, или Джиневра сама покается в своей неверности — не помню, как не помню и того, чем закончится битва. Я пытаюсь сосредоточиться и узреть будущее — но вижу лишь город из стекла и стали, и в нем нет ни Артура, ни Ланселота, а затем видение исчезает, и я все еще не знаю, идти мне к Артуру со своим тайным знанием или же хранить молчание.
Я понимаю, что все это уже случилось, и что бы я ни сказал или сделал, и Круглый стол, и рыцари, и сам Артур превратились в прах… Но они живут по ходу Времени, и для них важно то, что на моих глазах распалось и ушло в небытие.
Ланселот говорит, и я изумляюсь силе его веры, чистоте его добродетели, пронизанной вечным сомнением. Он не боится погибнуть от руки Черного Рыцаря, но боится предстать перед Господом, если причина его смерти будет в нем самом. Я смотрю на него — человека, который изо дня в день чувствует, как крепнут узы нашей дружбы, в то время как я с каждым днем знаю его все меньше и меньше, — и наконец кладу руку ему на плечо и говорю, что он победит, что мне было видение Черного Рыцаря, лежащего мертвым на поле боя, и над ним он, Ланселот, в победном торжестве подъемлет свой окровавленный меч.
— Ты уверен, Мерлин? — с сомнением спрашивает он.
Я говорю, что уверен. Я мог бы сказать и больше — что я вижу будущее, что теряю его с той же быстротой, с какой познаю прошлое, — но у него свои трудности, да и у меня, как я понимаю, тоже, ибо чем меньше я знаю, тем старательней должен прокладывать путь для Мерлина-юнца, который вовсе ничего не будет помнить. Это о нем я должен думать прежде всего — я говорю в третьем лице, поскольку совершенно ничего о нем не знаю, да и он вряд ли помнит меня; тем более не вспомнит ни Артура, ни Ланселота, ни мрачного злодея Мордреда — ибо с каждым моим прошедшим днем, с каждым развернувшимся витком Времени он все меньше будет способен совладать со своими трудностями, даже определять их, не говоря уж о том, чтобы разрешать. Я должен оставить ему оружие, чтобы он мог защищать себя, оружие, с которым он справится, как бы мало он ни помнил меня, и этим оружием я избрал суеверие. Когда-то я творил чудеса, записанные в книгах и обоснованные законами природы, теперь же, когда тайны тех чудес одна за другой исчезают в небытии, я должен заменить их чудесами, которые ослепляют зрение и поражают страхом сердца, ибо, лишь обезопасив прошлое, смогу я обеспечить будущее — а его, будущее, я уже прожил. Надеюсь, я был добрым человеком, мне бы хотелось так думать, но так ли это на самом деле — не знаю. Я исследую мой разум, ищу слабости, как в телах моих пациентов ищу источники болезни, — но я есть лишь сумма моего опыта и памяти, а то и другое бесследно исчезло, и остается только надеяться, что я не посрамил ни себя, ни Господа своего.