А если костистая змея их детей блуждает ныне, умирая посреди стеклянной пустыни — что из того? Взрослым все равно. Даже любителям посочувствовать, встречающимся среди них — их забота имеет четко очерченные границы, всего в нескольких шагах от себя, любимых. Эти границы охраняются стражей, защищены толстыми стенами и зубчатыми башнями, и снаружи их — мучительное жертвоприношение, а внутри — комфорт и удобство. Взрослые знают, как защититься, знают, о чем можно думать, а о чем лучше не думать — и чем меньше они думают, тем им лучше.
Даже слова — особенно слова — не могут пробиться сквозь стены, не могут перелететь через башни. Слова отскакивают от упрямой тупости, безмозглой тупости, ужасающей, поражающей тупости. Против остекленевшего взгляда слова бессильны.
Ее разум может свободно наслаждаться взрослостью, отлично понимая, что на деле она взрослой не станет. Но это ее личная забота, скромная, не особо экстравагантная, не особо извинительная, но ее личная. То есть она ей распоряжается как хочет.
Она гадала, чем могут в эти дни распоряжаться взрослые. Ну, кроме убийственного наследия. Великие изобретения покрылись слоем песка и пыли. Гордые монументы не интересуют даже пауков, дворцы стали пустыми как пещеры, изображающие бессмертие скульптуры скалят черепа, гобелены славных побед кормят моль. Ах, что за дерзкое, веселое наследство.
Паря высоко, среди плащовок, стервятников и стай Осколков, она была свободна. Глядя вниз, она видела беспорядочные рисунки, начертанные на обширной глади стекла. Древние дороги, улицы, поля, ставшие едва заметными пятнами. Битое стекло — вот все, что осталось от причастившейся чудных даров, а ныне никому не известной цивилизации.
В голове змеи и перед ней мелькает тонкий раздвоенный язычок — Рутт и девочка у него на руках, Хельд.
Она могла бы спуститься, ударить словно истина, сотрясая крошечную скорченную форму в руках-прутиках Рутта, заставив ее открыть сияющие глаза, узреть славную панораму гнилой одежды и полос солнечного света, ощутить пылающий жар груди Рутта. Предсмертные видения — вот что будет означать солнечное сияние. Ничего больше.
Слова хранят магию бездыханных. Но взрослые всегда успевают отвернуться.
В их головах нет места для змеи умирающих детей и для детей-героев.
— Так много павших, — сказала она Седдику, который запоминает все. — Я могла бы их перечислить. Могла вы вставить в книгу длиной в десять тысяч страниц. И люди ее прочитали бы — но лишь в пределах личных границ, а пределы у них очень тесные. Всего в несколько шагов шириной. В несколько шагов.
Седдик, который запоминает все, кивнул: — Один долгий вопль ужаса, Баделле. В десять тысяч страниц длиной. Никто его не услышит.
— Точно, — согласилась она. — Никто ее не услышит.
— Но ты все равно ее напишешь, да?
— Я Баделле, и все, что у меня есть — слова.
— И пусть слова застрянут в их глотках, — сказал всё запоминающий Седдик.
Ее разум был свободен. Свободен выдумывать разговоры. Свободен вставлять острые куски кварца в детей, бредущих за бесчисленностью ее «я». Свободен пленять свет и складывать его в душе, пока не сольются все цвета, став одним, таким ярким, чтобы ослепить всех и каждого.
Последним цветом мира. Смотрите, как ярко он пылает: вот что можно увидать в глазах умирающих детей.
— Баделле, твоя доверчивость чрезмерна. Они не станут слушать, они не захотят узнать.
— Ну разве не удобная позиция?
— Баделле, ты все еще чувствуешь себя свободной?
— Седдик, чувствую. Свободнее чем когда-либо.
— Рутт несет Хельд. И он донесет ее.
— Да, Седдик.
— Он доставит ее в руки взрослых.
— Да, Седдик.
Последний цвет мира. Видите, как ярко он пылает в глазах умирающих детей. Вы сможете увидеть его один раз, а потом отвернетесь.
— И я отвернусь, Баделле, когда стану взрослым. Но не сейчас.
— Да, Седдик, не сейчас.
— Когда покончу со всем этим.
— Да, Седдик, когда покончишь со всем этим.
— И свобода окончится, Баделле.
— Да, Седдик, когда кончится свобода.
Келиз снилось место, в котором она никогда не была. Сверху низкий полог серых вздувшихся туч, таких, какие показываются над равнинами Элана в сезон первых снегов. Ветер завывает — холодный как лед, но сухой словно в ледяном склепе. За краем тайги поднимаются корявые деревца, похожие на руки скелетов; тут и там она может видеть провалы, и в них завязли десятки четвероногих зверей, умерших и замороженных; стонущий ветер треплет косматые шкуры, иней выпал на кривых бивнях и окружил пустые дыры глаз.
Мифы Элана так описывают преисподнюю смерти, а также далекое прошлое, место начала, в котором жар жизни впервые разогнал кусачий мороз. Мир начался во тьме, лишенной тепла. Он пробудился во времени подобно углю, замерцал янтарным светом… но в конце все станет таким же, каким было до начала. Да, то прошлое, которое она видит, принадлежит также будущему. Давняя эра или эра грядущая, но это мир без жизни.
Но она здесь не одна.
Десятка два существ сидят на тощих конях в сотне шагов от нее, на гребне холма. Они облачены в черные плащи, они в шлемах и доспехах; они, кажется, следят за ней, поджидают ее. Но Келиз застыла от ужаса, словно увязнув по колено в мерзлой грязи.
Она носит тонкую куртку, рваную и подгнившую, и холод рукой самого Жнеца сдавил ее со всех сторон. Она не может пошевелиться в непреклонной длани. Да и не хочет. Она хотела бы повелеть чужакам уйти, хотела бы закричать на них, высвободить магию, заставить их разлететься вверх тормашками. Изгнать их навеки. Но у нее нет на это сил. Келиз ощущает себя здесь такой же бесполезной, как и родном мире. Пустой сосуд, жаждущий наполниться смелым одиночеством героя.
Ветер овевал зловещие фигуры. Пошел наконец снег, белыми осколками льда прорывая пелену облаков.
Всадники пошевелились. Лошади подняли головы. Поскакали вниз по склону, стуча копытами по твердой земле.
Келиз сгорбилась, обняв себя руками. Покрытые инеем всадники были все ближе, и она смогла различить лица под ободками и змееподобными носовыми пластинами шлемов — смертельно бледные, в бескровных порезах. На их кольчугах одинаковые туники — форма, поняла она, знак принадлежности к некоей иноземной армии — серые и алые, покрытые замерзшей кровью. Один весь в татуировках, украшен амулетами — когти, перья и бусины — огромен и похож на варвара. Может, даже не людского рода. А вот остальные одной с ней расы, она уверена.
Они натянули удила прямо перед ней; что-то заставило Келиз во все глаза уставиться на одного — седая борода под коркой инея, серые глаза в глубоких впадинах орбит, напомнившие немигающие глаза птицы, холодные, хищные, лишенные и следа сочувствия. Когда он заговорил на языке эланцев, дыхание не вырвалось изо рта. — Время вашего Жнеца подошло к концу. Смерть изменила свой лик…
— Ты никогда не был приветливым, — пробасил коренастый круглолицый солдат справа от него.
— Не надо, Колотун, — бросил другой всадник, однорукий, сгорбившийся от груза лет. — Ты даже еще не стал частью этого мира. Мы ждем, но такова уж природа снов и видений — они равнодушны к десяткам тысяч шагов безупречной жизни, не говоря уж о миллионах бесполезных шагов. Учись терпению, целитель.
— Когда один уходит, — продолжал бородач, — мы встаем на смену.
— На время войны, — прорычал варвар. Он явно решил заплести в косички все пряди спутанной гривы своего мертвого коня.
— Сама жизнь есть война, война обреченная, — возразил бородач. — Не думай, Ходунок, что мы скоро уйдем на покой.
— Он был богом! — крикнул пятый солдат, сверкнув зубами над иссиня- черной раздвоенной бородой. — А мы всего лишь компания погрызенных жизнью морпехов!
Ходунок засмеялся. — Видишь, как высоко ты забрался, Клетка? Хотя бы голову назад получил — я помню, как мы тебя хоронили под Черным Псом. Полночи голову искали, да так и не нашли.
— Жабы съели, — предположил кто-то из солдат. Все захохотали, даже Клетка.