— Дети накормили ее дерьмом — пойду помою хорошенько.
Воин содрогнулся в отвращении. — Дети? Какие именно? Хорошая трепка…
— Они сбежали, я не успела узнать. Иди порасспроси.
Эстрала снова потянула за собой Хетан.
Воин не преследовал ее; он выругался и побрел прочь. Она не думала, что встречных будет много — воины собрались у клановых очагов, голодные, высохшие от жажды и злые. Они толкаются и бранятся из-за места. Похоже, ночью случится несколько скоротечных поединков. «Так всегда перед битвой. Глупо, разумеется. Бессмысленно. Но, сказал бы Онос Т’оолан, „традиция“ переводится как… ну, что он там говорил?.. как „намеренная глупость“. Кажется. Я мало слушала.
А должна была. Все мы должны были».
Они подошли к западному концу лагеря, где уже поставлены были фургоны, формирующие оборонительную баррикаду. За ними возчики торопливо забивали скотину — в ночном воздухе висели крики сотен умирающих животных. Уже разжигались первые костры для копчения требухи — в дело шли пучки веток, кизяки, старая одежда, вспыхивали порции масла. Пламя освещало забитые загоны, блестели тысячи и тысячи испуганных глаз. Хаос и ужас надвинулись на зверей, в воздухе смердело смертью.
Она не могла двинуться. Никогда еще она не видела такой картины, никогда не слышала эха страданий и бед, налетающего со всех сторон; костры придавали каждой сцене яркость, свойственную видениям безумца. «Мы делаем это. Делаем снова и снова. Со всеми созданиями, решившими, что мы заботимся о них. Делаем и даже не думаем.
Мы называем себя великими мыслителями, но теперь я думаю: то, что мы делаем каждый день — и каждую ночь — почти бессмысленно. Мы опустошаем себя, чтобы не видеть своей жестокости. Мы строим суровые лица, говорим о „необходимости“. Но быть пустым значит быть бесполезным. Нам не за что ухватиться, мы катимся и катимся.
Мы падаем.
Ох, когда это окончится?»
Она поставила Хетан за фургон. Западная равнина простерлась перед ними. В тридцати шагах трое воинов, обрамленных сиянием угасающего заката, усердно рыли укрытие для дозора. — Сиди. Нет, не вставай. Сиди.
— Слушай. Страль, ты сделал достаточно. Предоставь ночь мне.
— Бекел…
— Прошу, старый друг. Моих рук дело — я один стоял перед Оносом Т’ооланом. Должна быть надежда… надежда на равновесие. В моей душе. Оставь всё мне, прошу.
Страль отвел взгляд; Бекелу стало ясно, что слова его оказались слишком искренними, слишком откровенными. Воин нервно задвигался — его беспокойство было очевидным.
— Иди, Страль. Упади этой ночью в объятия жены. Ни о чем не тревожься — всё пустое. Узри лица тех, кого любишь. Жену, детей.
Тот с трудом кивнул и, не поднимая на Бекела глаз, ушел.
Бекел смотрел, как он уходит. Потом снова проверил оружие и пошел через лагерь.
Боевая злость нарастала, шипела в грубых голосах, пылала в груди воинов, выкрикивавших клятвы у очагов. Злость скалилась в каждом дерзком хохоте. Нужно либо смотреть войне в лицо, либо спасаться от нее; ночью лагерь превратился для Баргастов в клетку, в тюрьму. Темнота скрыла тех, у кого бегали глаза и дрожали руки. За многими смелыми жестами и сверкающими взорами таился леденящий ужас. Страх и возбуждение вцепились друг дружке в горло и не решались ослабить хватку челюстей.
Это был старинный танец, ритуальный плевок в глаза судьбы, дразнилка для темных желаний. Он видел стариков, слишком дряхлых для боя, способных стоять, лишь опираясь на посохи — глаза их горели, рты издавали боевые кличи… но сильнее всего в глазах отражалась боль утраты, словно у них отняли самую драгоценную любовь. Верьте же, что воины искренне молятся о привилегии умереть в битве. Одна мысль о бесполезных годах, тянущихся за концом настоящей жизни воина, способна заморозить сердце храбрейшего из храбрых.
Баргасты — не солдаты, как малазане или члены Багряной Гвардии. Профессию можно оставить позади, найдя новое будущее. Но для воина война — всё, единственная причина для жизни. Она создает героев и трусов, она испытывает душу способами, от которых не откупишься пригоршней серебра или хитрыми договорами. Война связывает воинов крепче, чем кровные узы. Она разрисовывает своды склепа, что находится за глазами и врагов и друзей. Вот самый чистый, подлинный культ. Стоит ли удивляться, что столь многие юнцы жаждут такой жизни?
Бекел это понимал, ибо был настоящим воином. Понимал — но сердце его полнилось отвращением. Он больше не мечтал привести сыновей и дочерей в такой вот мир. Слияние с боевой злостью уничтожает столь многое — и снаружи, и внутри.
Он — и многие другие — смотрели в лицо Оноса Т’оолана и видели сочувствие, видели столь ясно, что оставалось лишь отпрянуть. Имасс был вечным воином. Он сражался, наделенный благословением воина — бессмертием, возможностью сражаться вечно. Он отказался от дара по своей воле. Как мог подобный муж, даже вернувшийся к жизни, найти в себе такую степень смирения?
«Я не смог бы. Даже после трех десятилетий войн…. если бы вот сейчас я возродился, то нашел бы… что? Помятую жестяную кружку с состраданием на дне? Не хватило бы на дюжину ближайших друзей.
Но… он был потоком, нескончаемым потоком… как ему удавалось?
Кого я убил? Избегай этого вопроса, Бекел, если сможешь. Но тебе не отвергнуть истины: его сострадание овладело твоей рукой, твоим ножом, показало тебе силу его воли».
Шаги его замедлились. Он слепо оглядывался. «Я заблудился. Где я? Не понимаю. Где я? И что за сломанные вещи в моих руках? Все еще крошатся… шум оглушает!» — Спасите ее, — пробормотал он. — Да. Спасите ее — лишь об этом стоит говорить. «Пусть она проживет тысячу лет, став свидетельством, кем и чем были Баргасты. Мы калечим себя и зовем это славой. Мы поднимаемся, встречая слюнявых стариков, жаждущих наполнить нас горьким ядом. Стариков? Нет, воевод и вождей. Вот наша драгоценная традиция: самоуничтожение. Подождите, она еще затрахает нас, выпьет досуха».
Он бесновался молча. Кто захотел бы услышать подобное? Видите, что случилось с последним, протянувшим руку сочувствия? Он воображал себя, бредущего между рядов друзей — воинов. Он шел, таща на веревках свои спутанные доводы, а с обеих сторон ливнем сыпались насмешки и проклятия.
«Истина порождает страх в уме. Мы скучаем? Да! Где же кровь? Где сверкающие ножи? Дай пуститься в танец бездумия!
Подбодри наши утомленные сердца, хнычущий раб! Нассать на твои сложные мысли, мрачные предвидения. Подставляй зад, дурак. Давно пора вернуть остроту чувствам. Стой смирно, пока я калечу тебя — поглядим, как теперь похромаешь!»
Бекел, пошатываясь, вышел за границу лагеря. Встал в десяти шагах от фургонов, отвязал от спины копье. Взял в правую руку. Локоть ломило, ведь разрывы связок и мышц не успели зажить. Ничего, боль его пробудит.
Впереди виднелась земля на краю вырытого дозорными окопа. Над охряной почвой кочками торчали три шлема.
Бекел побежал к ним, бесшумно ступая по траве.
Метнул копье, когда оказался в двенадцати шагах от троих воинов. Увидел, как железный рожон впился в плечо того, что слева, пришпилив к стенке окопа. Двое других дернулись, повернули голову в его сторону. Он добежал — клинки в руках — и спрыгнул между ними. Сабля пробила бронзовый шлем, рассекая напополам голову женщины, и застряла. Ножом в левой руке Бекел резанул по шее последнего воина — но тот уклонился, спасая хребет, и сам глубоко вонзил кинжал в грудь Бекела — сбоку, чуть ниже подмышки.
Узкий окоп заставил их прижаться друг к дружке. Бекел видел, что воин готовится поднять тревогу. Он ухитрился рассечь ему горло, хотя кинжал противника второй раз вошел ему под ребро.
Кровь заполнила глотку Бекела; падая на умершего воина, он чуть не задохнулся в его шерстяной плаще, мучительно кашляя.
Бекел ощущал глубочайшую слабость — но ему нужно было сделать еще кое-что. Найти ее. Спасти ее. Он выполз из окопа. Дышать трудно. Вдруг накатились воспоминания, забытые десятки лет назад: последний раз, когда он был близко к смерти — его поразила «лихорадка-утопленница», заполнила легкие мокротой. Толстые припарки на груди, глаза щиплет вонь земляной горчицы — лицо матери, смутное, нависающее, в глазах ужас сменяется покорностью судьбе. Стены склепа. «У каждого есть склеп внутри — но вы же не ходите туда часто? А? Там вы содержите покойников. Мертвых родичей, мертвые мечты, мертвые обещания. Мертвую личность, нет, много, много личностей. Грабя, вы забираете самое лучшее. То, что можно использовать, продать. Потом вы снова его запечатываете, оставляя тьме.