Ничего не изменилось за шестнадцать лет.

Олег похаживал по перрону и видел тут других таких хитрых, как он: тоже прошли не к своему поезду и здесь с вещами ждали. Немало их было, но всё же перрон был куда свободней, чем вокзал и привокзальные скверы. Тут безпечно гуляли и с семьдесят пятого люди свободные, одетые хорошо, у которых места были нумерованы, и ни кто без них захватить не мог. Были женщины с подаренными букетами, мужчины с пивными бутылками, кто-то кого-то фотографировал, – жизнь недоступная и почти непонятная. В тёплом весеннем вечере этот долгий перрон под навесом напоминал что-то южное из детских лет – может быть, Минеральные Воды.

Тут Олег заметил, что на перрон выходит почтовое отделение и даже прямо на перроне стоит четырёхскатный столик для писем.

И – заскребло его. Ведь это надо. И лучше сейчас, пока не раздробилось, не затёрлось.

Он втолкнулся с мешком внутрь, купил конверт, – нет, два конверта с двумя листами бумаги, – нет, ещё и открытку, – и вытолкнулся опять на перрон. Мешок с утюгом и буханками он поставил между ног, утвердился за покатым столиком и начал с самого лёгкого – с открытки:

«Здорово, Дёмка!

Ну, был в зоопарке! Скажу тебе: это вещь! Такого – никогда не видел. Пойди обязательно. Белые медведи, представляешь? Крокодилы, тигры, львы. Клади на осмотр целый день, там и пирожки внутри продают. Не пропусти винторогого козла. Не торопясь постой около него – и подумай. Ещё если увидишь антилопу Нильгау – тоже… Обезьян много, посмеёшься. Но одной нет: макаке-резус злой человек насыпал в глаза табаку – просто так, ни за чем. И она ослепла.

Скоро поезд, спешу.

Выздоравливай – и будь человек! На тебя – надеюсь!

Алексею Филиппычу пожелай от меня доброго! Я надеюсь – он выздоровеет.

Жму руку!

Олег».

Писалось легко, только ручка очень мазала, перья были перекособочены или испорчены, взрывали бумагу, упирались в неё как лопата, и в чернильнице хранились лохмотья, так что при всей обереге страшным на вид выходило письмо:

«Пчёлка Зоенька!

Я благодарен вам, что вы разрешили мне прикоснуться губами – к жизни настоящей. Без этих нескольких вечеров я был бы совсем, ну совсем какой-то обокраденный.

Вы были благоразумнее меня – зато теперь я могу уехать без угрызений. Вы приглашали меня зайти – а я не зашёл. Спасибо! Но я подумал: останемся с тем, что было, не будем портить. Я с благодарностью навсегда запомню всё ваше.

Искренне, честно желаю вам – самого счастливого замужества!

Олег».

Это как во внутренней тюрьме: в дни заявлений давали вот такую же мерзость в чернильнице, перо вроде этого, а бумага – меньше открытки, и чернила сильно плывут, и насквозь проступают. Пиши кому хочешь, о чём хочешь.

Олег перечёл, сложил, вложил, хотел заклеить (с детства помнил он детективный роман, где всё начиналось с путаницы конвертов) – но не тут-то было! Лишь утемнение на скосах конверта обозначало то место, где по ГОСТу подразумевался клей, а не было его, конечно.

И, обтерев из трёх ручек не самое плохое перо, Олег задумался над последним письмом. То он твёрдо стоял, даже улыбался. А сейчас всё зыбилось. Он уверен был, что напишет «Вера Корнильевна», а написал:

«Милая Вега!

(Я всё время порывался вас так назвать, ну – хоть сейчас.)

Можно мне написать вам совсем откровенно – так, как мы не говорили с вами вслух, но – ведь думали? Ведь это не просто больной – тот, кому врач предлагает свою комнату и постель?

Я несколько раз к вам шёл сегодня! Один раз – дошёл. Я шёл к вам и волновался, как в шестнадцать лет, как, может быть, уже неприлично с моей биографией. Я волновался, стеснялся, радовался, боялся. Ведь это надо столько лет исколотиться, чтобы понять: Бог посылает!

Но, Вега! Если б я вас застал, могло бы начаться что-то неверное между нами, что-то насильно задуманное! Я ходил потом и понял: хорошо, что я вас не застал. Всё, что мучились вы до сих пор и что мучился до сих пор я, – это по крайней мере можно назвать, можно признать! Но то, что началось бы у нас с вами, – в этом нельзя было бы даже сознаться никому! Вы, я, и между нами это – какой-то серый, дохлый, но всё растущий змей.

Я – старше вас, не так по годам, как по жизни. Так поверьте мне: вы – правы, вы во всём, во всём, во всём правы! – в вашем прошлом, в вашем сегодняшнем, но только будущую себя угадать вам не дано. Можете не соглашаться, но я предсказываю: ещё прежде, чем вы доплывёте до равнодушной старости, вы благословите этот день, когда не разделили моей судьбы. (Я не о ссылке совсем говорю – о ней даже слух, что кончится.) Вы полжизни своей закололи, как ягнёнка, – пощадите вторую!

Сейчас, когда я всё равно уезжаю (а если кончится ссылка, то проверяться и дальше лечиться я буду не у вас, значит – мы прощаемся), я открою вам: и тогда, когда мы говорили о самом духовном, и я честно тоже так думал и верил, мне всё время, всё время хотелось – вскинуть вас на руки и в губы целовать!

Вот и разберись.

И сейчас я без разрешения – целую их».

То же было и на втором конверте: отемнённая полоска, совсем не клейкая. Всегда Олег почему-то думал, что это – не случайно, это – чтоб цензуре легче работать.

А за спиной его – хо-го! – пропала вся предусмотрительность и хитрость – уже подавали состав и бежали люди!

Он схватил мешок, схватил конверты, втиснулся в почту:

– Где клей? Девушка! Клей есть у вас? Клей!

– Потому что уносят! – громко объяснила девушка. Посмотрела на него, нерешительно выставила баночку: – Вот тут, при мне, клейте! Не отходя.

В чёрном густом клее маленькая ученическая кисточка по всей длине давно обросла засохшими и свежими комьями клея. Почти не за что было ухватить, и мазать надо было – всем телом ручки, как пилой водя по конвертной укосине. Потом пальцами снять лишнее. Заклеить. Ещё снять пальцем избыточный, выдавленный.

А люди – бежали.

Теперь: клей – девушке, мешок – в руки (он между ногами всё время, чтоб не упёрли), письма – в ящик, и самому бегом!

Как будто и доходяга, как будто и сил нет, а бегом – так бегом!

Наперерез тем, кто, сволакивая тяжёлые вещи с перрона на пути и потом взволакивая на вторую платформу, бежал из главных выпускных ворот, – Олег донёсся до своего вагона и стал примерно двадцатым. Ну, к ставшим ещё подбегали свои, ну пусть будет тридцатым. Второй полки не будет, но ему и не надо по длинным ногам. А багажной должно бы хватить.

Все везли какие-то однообразные корзины, и вёдра даже – не с первой ли зеленью? Не в ту ли Караганду, как рассказывал Чалый, исправлять ошибки снабжения?

Седой старичок-кондуктор кричал, чтобы стали вдоль вагона, чтоб не лезли, что всем место будет. Но это последнее у него не так уже уверенно было, а хвост позади Олега рос. И сразу же заметил Олег движение, которого опасался: движение прорваться поперёд очереди. Первым таким лез какой-то бесноватый кривляка, которого незнающий человек принял бы за психопата, и пусть себе идёт без очереди, но Олег за этим психопатом сразу узнал полуцвета с этой обычной для них манерой пугать. А вслед за крикуном подпирали и простые тихие: этому можно, почему не нам?

Конечно, и Олег мог бы так же полезть, и была б его верная полка, но насточертело это за прошлые годы, хотелось по чести, по порядку, как и кондуктору-старичку.

Старичок всё-таки не пускал бесноватого, а тот уже толкал его в грудь и так запросто матерился, как будто это были самые обычные слова речи. И в очереди сочувственно загудели:

– Да пусть идёт! Больной человек!

Тогда Олег сорвался с места, в несколько больших шагов дошёл до бесноватого и в самое ухо, не щадя перепонки, заорал ему: