– Подожди, «Горы в цвету» я уже вроде читал…

– Ты читал «Земля в цвету», а это – «Горы в цвету». И вот ещё – «Молодость с нами», это обязательно, прямо с этого начинай. Тут названия сами поднимают сердце, я уж тебе такие подбирала.

– Это хорошо, – сказал Павел Николаевич. – А чувствительного ничего не принесла?

– Чувствительного? Нет, папочка. Но я думала… у тебя такое настроение…

– Это я всё сам знаю, – двумя пальцами махнул Павел Николаевич на стопку. – Ты мне чего-нибудь поищи, ладно?

Она собралась уже уходить.

Но Дёмка, который в своём углу долго мучился и хмурился, то ли от неперетихающих болей в ноге, то ли от робости вступить в разговор с блестящей девушкой и поэтессой, – теперь отважился и спросил. Спросил непрочищенным горлом, ещё откашлявшись посреди фразы:

– Скажите, пожалуйста… А как вы относитесь к требованиям искренности в литературе?

– Что, что? – живо обернулась к нему Авиета, но с дарящей полуулыбкой, потому что хриплость голоса достаточно выказывала дёмкину робость. – И сюда эта искренность пролезла? Целую редакцию за эту искренность разогнали, а она опять тут?

Авиета посмотрела на Дёмкино непросвещённое неразвитое лицо. Не оставалось у неё времени, но и под дурным влиянием оставлять этого пацана не следовало.

– Слушайте, мальчик! – звонко, сильно, как с трибуны, объявила она. – Искренность никак не может быть главным критерием книги. При неверных мыслях или чуждых настроениях искренность только усиливает вредное действие произведения, искренность – вредна! Субъективная искренность может оказаться против правдивости показа жизни – вот эту диалектику вы понимаете?

Трудно доходили мысли до Дёмки, он взморщил весь лоб.

– Не совсем, – сказал он.

– Ну хорошо, я вам объясню. – У Авиеты широко были расставлены руки, и белый зигзаг, как молния, бежал с руки на руку через грудь. – Нет ничего легче взять унылый факт как он есть и описать его. Но надо глубоко вспахать, чтобы показать те ростки будущего, которые не видны.

– Ростки…

– Что??

– Ростки сами должны прорасти, – торопился вставить Дёмка, – а если их пропахать, они не вырастут.

– Ну хорошо, мы не о сельском хозяйстве говорим. Мальчик! Говорить народу правду – это совсем не значит говорить плохое, тыкать в недостатки. Можно безстрашно говорить о хорошем – чтоб оно стало ещё лучше! Откуда это фальшивое требование так называемой «суровой правды»? Да почему вдруг правда должна быть суровой? Почему она не должна быть сверкающей, увлекательной, оптимистической! Вся литература наша должна стать праздничной! В конце концов, людей обижает, когда об их жизни пишут мрачно. Им нравится, когда о ней пишут, украшая её.

– Вообще, с этим можно согласиться, – раздался сзади приятный чистый мужской голос. – А зачем, правда, уныние нагонять?

Авиета не нуждалась, конечно, ни в каком союзнике, но по удачливости своей знала, что если кто что и выскажет, то будет в её пользу. Она обернулась, сверкнув и к окну, навстречу зайчику, разворотом белого зигзага. Выразительный молодой человек, её сверстник, постукивал о зубы кончиком чёрного гранёного автокарандаша.

– А для чего литература? – размышлял он то ли для Дёмки, то ли для Аллы. – Литература – чтобы развлечь нас, когда у нас настроение плохое.

– Литература – учитель жизни, – прогудел Дёмка, и сам же покраснел от неловкости сказанного.

Вадим закачнулся головой на затылок:

– Ну уж и учитель, скажешь! В жизни мы как-нибудь и без неё разберемся. Что ж, писатели умней нас, практиков, что ли?

Он и Алла померялись взглядами. Во взглядах они были равны: хоть подходили по возрасту и не могли не понравиться друг другу наружностью, но каждый из них настолько шёл своей уставленной дорогой жизни, что ни в каком случайном взгляде не мог искать начала приключения.

– Роль литературы вообще сильно преувеличивают, – рассуждал Вадим. – Превозносят книги, которые того не заслуживают. Например – «Гаргантюа и Пантагрюэль». Не читавши, думаешь – это что-то грандиозное. А прочтёшь – одна похабщина, потерянное время.

– Эротический момент есть и у современных авторов. Он не лишний, – строго возразила Авиета. – В сочетании и с самой передовой идейностью.

– Лишний, – уверенно отвёл Вадим. – Не для того печатное слово, чтобы щекотать страсти. Возбуждающее в аптеках продают.

И, не глядя больше на бордовый свитер, не ожидая, что она его переубедит, опустил голову в книгу.

Авиету всегда огорчало, когда людские мысли не делились на две чёткие группы верных и неверных доводов, а расползались, расползались по неожиданным оттенкам, вносящим только идейную путаницу, и вот, как сейчас, нельзя было понять: что ж этот молодой человек – за неё или против? спорить с ним или оставить так?

Она оставила так, и докончила опять Дёмке:

– Так вот, мальчик, пойми. Описывать то, что есть, гораздо легче, чем описывать то, чего нет, но ты знаешь, что оно будет. То, что мы видим простыми глазами сегодня, – это не обязательно правда. Правда – то, что должно быть, что будет завтра. Наше чудесное «завтра» и нужно описывать!..

– А что ж будут завтра описывать? – морщил лоб туповатый мальчишка.

– Завтра?.. Ну а завтра будут описывать послезавтра.

Авиета уже поднялась и стояла в проходе – крепкая, ладная, здоровая русановская порода. Павел Николаевич с удовольствием послушал и всю её лекцию, прочтённую Дёмке.

Уже поцеловав отца, Алла ещё теперь бодро подняла расставленную пятерню:

– Ну, отец, борись за здоровье! Борись, лечись, сбрасывай опухоль – и ни о чём не безпокойся! Всё-всё-всё будет отлично!

Часть вторая

22

3 марта 1955

Дорогие Елена Александровна и Николай Иваныч!

Вот вам загадочная картинка, что это и где? На окнах – решётки (правда, только на первом этаже, от воров, и фигурные – как лучи из одного угла, да и намордников нет). В комнатах – койки с постельными принадлежностями. На каждой койке – перепуганный человечек. С утра – пайка, сахар, чай (нарушение в том, что ещё и завтрак). Утром – угрюмое молчание, никто ни с кем разговаривать не хочет, зато вечерами – гул и оживлённое общее обсуждение. Споры об открытии и закрытии форточек, и кому ждать лучшего, и кому худшего, и сколько кирпичей в самаркандской мечети. Днём «дёргают» поодиночке – на беседы с должностными лицами, на процедуры, на свидания с родственниками. Шахматы, книги. Приносят и передачи, получившие – гужуются с ними. Выписывают кой-кому и дополнительное, правда – не стукачам (уверенно говорю, потому что сам получаю). Иногда производят шмоны, отнимают личные вещи, приходится утаивать их и бороться за право прогулки. Баня – крупнейшее событие и одновременно бедствие: будет ли тепло? хватит ли воды? какое бельё получишь? Нет смешней, когда приводят новичка и он начинает задавать наивные вопросы, ещё не представляя, что его ждет…

Ну, догадались?.. Вы, конечно, укажете, что я заврался: для пересыльной тюрьмы – откуда постельные принадлежности? а для следственной – где же ночные допросы? Предполагая, что это письмо будут проверять на уш-терекской почте, уж я не вхожу в иные аналогии.

Вот такого житья-бытья в раковом корпусе я отбыл уже пять недель. Минутами кажется, что опять вернулся в прежнюю жизнь и нет ей конца. Самое томительное то, что сижу – без срока, до особого распоряжения. (А от комендатуры разрешение только ведь на три недели, формально я уже просрочил, и могли бы меня судить, как за побег.) Ничего не говорят, когда выпишут, ничего не обещают. Они по лечебной инструкции должны, очевидно, выжать из больного всё, что выжимается, и отпустят, только когда кровь уже будет совсем «не держать».

И вот результаты: то лучшее, как вы его в прошлом письме назвали – «эйфорическое», состояние, которое было у меня после двух недель лечения, когда я просто радостно возвращался к жизни, – всё ушло, ни следа. Очень жалею, что не настоял тогда выписаться. Всё полезное в моём лечении кончилось, началось одно вредное.