Ещё ему хотелось подробно рассказать о вчерашнем суде. Но Евгении Устиновне он коротко начал во время курения, а этим товарищам по работе даже и рассказывать не хотелось.

И едва кончилась их планёрка, Лев Леонидович встал, закурил и, крупно помахивая избыточными руками и рассекая воздух облитой белой грудью, скорым шагом пошёл в коридор к лучевикам. Хотелось ему всё рассказать именно Вере Гангарт. В комнате короткофокусных аппаратов он застал её вместе с Донцовой за одним столом, за бумагами.

– Вам пора обеденный перерыв делать! – объявил он. – Дайте стул!

И, подбросив стул под себя, сел. Он расположился весело, дружески поболтать, но заметил:

– Что это вы ко мне какие-то неласковые?

Донцова усмехнулась, крутя на пальце большими роговыми очками:

– Наоборот, не знаю, как вам понравиться. Оперировать меня будете?

– Вас? Ни за что!

– Почему?

– Потому что, если зарежу вас, скажут, что из зависти: что ваше отделение превосходило моё успехами.

– Никаких шуток, Лев Леонидович, я спрашиваю серьёзно.

Людмилу Афанасьевну правда трудно было представить шутящей.

Вера сидела печальная, подобранная, плечи сжав, будто немного зябла.

– На днях будем Людмилу Афанасьевну смотреть, Лев. Оказывается, у неё давно болит желудок, а она молчит. Онколог, называется!

– И вы уж, конечно, подобрали все показания в пользу канцера, да? – Лев Леонидович изогнул свои диковинные, от виска до виска, брови. В самом простом разговоре, где ничего смешного не было, его обычное выражение была насмешка, неизвестно над кем.

– Ещё не все, – призналась Донцова.

– Ну, какие, например?

Та назвала.

– Мало! – определил Лев Леонидович. – Как Райкин говорит: ма?-ла?! Пусть вот Верочка подпишет диагноз – тогда будем разговаривать. Я скоро буду получать отдельную клинику – и заберу у вас Верочку диагностом. Отдадите?

– Верочку ни за что! Берите другую!

– Никакую другую, только Верочку! За что ж вас тогда оперировать?

Он шутливо смотрел и болтал, дотягивая папиросу до донышка, а думал совсем без шутки. Как говорил всё тот же Коряков: молод – опыта нет, стар – сил нет. Но Гангарт сейчас была (как и он сам) в том вершинном возрасте, когда уже налился колос опыта и ещё прочен стебель сил. На его глазах она из девочки-ординатора стала таким схватчивым диагностом, что он верил ей не меньше, чем самой Донцовой. За такими диагностами хирург, даже скептик, живёт как у Христа за пазухой. Только у женщины этот возраст ещё короче, чем у мужчины.

– У тебя завтрак есть? – спрашивал он у Веры. – Ведь всё равно не съешь, домой понесёшь. Давай я съем!

И действительно, смех смехом, появились бутерброды с сыром, и он стал есть, угощая:

– Да вы тоже берите!.. Так вот был я вчера на суде. Надо было вам прийти, поучительно! В здании школы. Собралось человек четыреста, ведь интересно!.. Обстоятельства такие: была операция ребёнку по поводу высокой непроходимости кишок, заворот. Сделана. Несколько дней ребёнок жил, уже играл! – установлено. И вдруг – снова частичная непроходимость и смерть. Восемь месяцев этого несчастного хирурга трепали следствием – как он там эти месяцы оперировал! Теперь на суд приезжают из горздрава, приезжает главный хирург города, а общественный обвинитель – из мединститута, слышите? И фугует: преступно-халатное отношение! Тянут в свидетели родителей – тоже нашли свидетелей! – какое-то там одеяло было перекошено, всякую глупость! А масса, граждане наши, сидят глазеют: вот гады врачи! И среди публики – врачи, и понимаем всю глупость, и видим это затягивание неотвратимое: ведь это нас самих затягивают, сегодня ты, а завтра я! – и молчим. И если б я не только что из Москвы – наверно, тоже бы промолчал. Но после свежего московского месяца как-то другие масштабы, свои и местные, чугунные перегородки оказываются подгнившими деревянными. И я – полез выступать.

– Там можно выступать?

– Ну да, вроде прений. Я говорю: как вам не стыдно устраивать весь этот спектакль? (Так и крошу! Меня одёргивают: «лишим слова!») Вы уверены, что судебную ошибку не так же легко сделать, как медицинскую?! Весь этот случай есть предмет разбирательства научного, а никак не судебного! Надо было собрать только врачей – на квалифицированный научный разбор. Мы, хирурги, каждый вторник и каждую пятницу идём на риск, на минное поле идём! И наша работа вся основана на доверии, мать должна доверять нам ребёнка, а не выступать свидетелем в суде!

Лев Леонидович и сейчас разволновался, в горле его дрогнуло. Он забыл недоеденный бутерброд и, рвя полупустую пачку, вытянул папиросу и закурил.

– И это ещё – русский хирург! А если бы был немец или, вот скажем, жьжьид, – протянул он мягко и долго «ж», выставляя губы, – так повесить, чего ждать?.. Аплодировали мне! Но как же можно молчать? Если уж петлю затягивают – так надо рвать, чего ждать?!

Вера потрясённо качала и качала головой вслед рассказу. Глаза её становились умно-напряжёнными, понимающими, за что и любил Лев Леонидович ей всё рассказывать. А Людмила Афанасьевна недоумённо слушала и тряхнула большой головой с пепелистыми стрижеными волосами:

– А я не согласна! А как с нами, врачами, можно разговаривать иначе? Там салфетку в живот зашили, забыли! Там влили физиологический раствор вместо новокаина! Там гипсом ногу омертвили! Там в дозе ошиблись в десять раз! Иногруппную кровь переливаем! Ожоги делаем! Как с нами разговаривать? Нас за волосы надо таскать, как детей!

– Да вы меня убиваете, Людмила Афанасьевна! – пятерню большую, как защищаясь, поднял к голове Лев Леонидович. – Да как можете так говорить – вы!? Да здесь вопрос, выходящий даже за медицину! Здесь – борьба за характер всего общества!

– Надо вот что! надо вот что! – мирила их Гангарт, улавливая руки обоих от размахиваний. – Надо, конечно, повысить ответственность врачей, но через то, что снизить им норму – в два раза! в три раза! Девять больных в час на амбулаторном приёме – это разве в голове помещается? Дать возможность спокойно разговаривать с больными, спокойно думать. Если операция – так одному хирургу в день – одна, не три!

Но ещё и ещё Людмила Афанасьевна и Лев Леонидович выкрикнули друг другу, не соглашаясь. Всё же Вера их успокоила и спросила:

– Чем же кончилось?

Лев Леонидович разощурился, улыбнулся:

– Отстояли! Весь суд – на пшик, признали только, что неправильно велась история болезни. Но подождите, это ещё не конец! После приговора выступает горздрав – ну, там: плохо воспитываем врачей, плохо воспитываем больных, мало профсоюзных собраний. И в заключение выступает главный хирург города! И что ж он из всего вывел? что понял? Судить врачей, говорит, это хорошее начинание, товарищи, очень хорошее!..

27

Был обычный будний день и обход обычный: Вера Корнильевна шла к своим лучевым одна, и в верхнем вестибюле к ней присоединилась сестра.

Сестра же была – Зоя.

Они постояли немного около Сибгатова, но так как здесь всякий новый шаг решался самою Людмилой Афанасьевной, то долго не задержались и вошли в палату.

Они, оказывается, были в точности одинакового роста: на одном и том же уровне и губы, и глаза, и шапочки. Но так как Зоя была гораздо плотней, то казалась и крупнее. Можно было представить, что через два года, когда она будет сама врачом, она будет выглядеть осанистее Веры Корнильевны.

Они пошли по другому ряду, и всё время Олег видел только их спины, да черно-русый узелок волос из-под шапочки Веры Корнильевны, да золотые колечки из-под шапочки Зои.

Но и на эти колечки он уже два ночных её дежурства не выходил. Никогда она не сказала, но зинуло вдруг ему, что вся неуступчивость её, такая досадно-промедлительная, так обижавшая его, – совсем не кокетство, а страх: переступить черту от невечного – к вечному. Он ведь – вечный. С вечным – какая игра?

А уж на этой черте Олег трезвел во мгновение: уж какие мы есть.