Павел Николаевич знал, что Авиета прилетает из Москвы, сегодня утром ждал её. Он ждал её, как всегда, с радостью, но сегодня отчасти и с тревогой: решено было, что Капа расскажет ей о письме Миная, о Родичеве и Гузуне всё как оно есть. До сих пор ей это было знать ни к чему, но теперь нужна была её голова и совет. Авиета была разумница, никогда ни в чём она не думала хуже, чем родители, а всё-таки немножко было и тревожно: как она воспримет эту историю? сумеет ли перенестись и понять? не осудит ли с беззаботного плеча?

И в палату Авиета вошла как против ветра, с порывом, хотя одна рука у неё занята была тяжёлой сумкой, а другая удерживала халат на плечах. Свежее молодое лицо её было сияющим, не было того постного сострадания, с которым подходят к постелям тяжелобольных и которое Павлу Николаевичу больно было бы видеть у дочери.

– Ну, отец! Ну, что же ты, отец! – оживлённо здоровалась она, садясь к нему на койку и искренно, без усилия, целуя и в правую, и в левую уже несвежие, зарастающие щёки. – Ну? Как ты сегодня чувствуешь? Ну-ка, скажи точно! Ну-ка, скажи!

Её цветущий вид и бодрая требовательность поддали немного сил Павлу Николаевичу, и он слегка оживился.

– Ну, как тебе сказать? – размеренно, слабо говорил он, сам с собой выясняя. – Пожалуй, она не уменьшилась, нет. Но вот такое есть ощущение, будто стало немного свободнее двигать головой. Немного свободнее. Меньше давит, что ли.

Дочь, не спрашивая, но и нисколько не причиняя боли, раздвинула у отца воротник и ровно посередине смотрела – так смотрела, будто она врач и каждый день имела возможность сравнивать.

– Ну и ничего ужасного! – определила она. – Увеличенная железа, и только. Мама мне такого написала, я думала, здесь – ой! Вот, говоришь, стало свободнее. Значит, уколы помогают. Значит, помогают. А потом ещё меньше станет. А станет в два раза меньше – тебе она и мешать не будет, ты можешь хоть выписаться.

– Да, действительно, – вздохнул Павел Николаевич. – Если бы в два раза меньше, так можно было б и жить.

– И дома лечиться!

– Ты думаешь, дома можно было б уколы?

– А почему нет? Ты к ним привыкнешь, втянешься – и сможешь продолжать дома. Мы это обговорим, мы это подумаем!

Павел Николаевич повеселел. Уж там разрешат ли уколы дома или нет, но сама решимость дочери идти на штурм и добиваться наполняла его гордостью. Авиета была наклонена к нему, и он без очков хорошо видел её прямое честное открытое лицо, такое энергичное, живое, с подвижными ноздрями, с подвижными бровями, чутко вздрагивающими на всякую несправедливость. Кто это? – кажется, Горький – сказал: если дети твои не лучше тебя, то зря ты родил их, и жил ты тоже зря. А вот Павел Николаевич жил не зря.

Всё-таки он безпокоился, знает ли она о том и что скажет сейчас.

Но она не спешила переходить к тому, а ещё спрашивала о лечении, и что тут за врачи, и тумбочку его проверила, посмотрела, что он съел, а что испортилось, и заменила новым.

– Я тебе вина укрепляющего привезла, пей по рюмочке. Красной икрицы привезла, ведь хочешь? И апельсинчиков, московских.

– Да пожалуй.

Тем временем она оглядела всю палату и кто тут в палате и живым движением лба показала ему, что – убожество невыносимое, но надо рассматривать это с юмористической точки зрения.

Хотя никто их как будто не слушал, всё же она наклонилась к отцу близко, и так стали они говорить друг для друга только.

– Да, папа, это ужасно, – сразу подступила Авиета к главному. – В Москве это уже не новость, об этом много разговоров. Начинается чуть ли не массовый пересмотр судебных дел.

– Массовый?!

– Буквально. Это сейчас какая-то эпидемия. Шараханье! Как будто колесо истории можно повернуть назад! Да кто это может! И кто это смеет! Ну хорошо, – правильно, неправильно их когда-то осудили, – но зачем же теперь этих отдалёнников возвращать сюда? Да пересаживать их сейчас в прежнюю жизнь – это болезненный мучительный процесс, это безжалостно прежде всего по отношению к ним самим! А некоторые умерли – и зачем же шевелить тени? Зачем и у родственников возбуждать необоснованные надежды, мстительные чувства?.. И потом, что значит само слово «реабилитирован»? Ведь это ж не может значить, что он полностью невиновен! Что-то обязательно там есть, только небольшое.

Ах, какая ж умница! С какой горячностью правоты она говорила! Ещё не дойдя до своего дела, Павел Николаевич уже видел, что в дочери он встретит поддержку всегда. Что Алла не могла откачнуться.

– И ты знаешь прямо случаи возвратов? Даже в Москву?

– Даже в Москву! – вот именно. А они в Москву-то и лезут теперь, им там как мёдом намазано. И какие бывают трагические случаи! Представляешь, один человек живёт совершенно спокойно, вдруг его вызывают – туда. На очную ставку! – представляешь?..

Павла Николаевича повело, как от кислого. Алла заметила, но она всегда доводила мысль до конца, она не могла остановиться.

– …И предлагают повторить, что там было сказано двадцать лет назад, воображаешь? Кто это может помнить? И кому от этого тепло? Ну, если уж так вам приспичило – так реабилитируйте, но без очных ставок! Но не треплите же нервы людям! Ведь человек вернулся домой – и чуть не повесился!

Павел Николаевич лежал в испарине. Ещё эта только мысль ему не приходила в голову – что с Родичевым, или с Ельчанским, или ещё с кем-нибудь потребуют очную ставку!

– А кто этих дураков заставлял подписывать на себя небылицы? Пусть бы не подписывали! – гибкая мысль Аллы охватывала все стороны вопроса. – Да вообще как можно ворошить этот ад, не подумав о людях, кто тогда работал. Ведь о них-то надо было подумать! Как им перенести эти внезапные перемены!

– Тебе мама – рассказала?..

– Да, папочка! Рассказала. И тебя здесь ничто не должно смутить! – уверенными сильными пальцами она взяла отца за оба плеча. – Вот хочешь, я скажу тебе, как понимаю: тот, кто идёт и сигнализирует – это передовой, сознательный человек! Он движим лучшими чувствами к своему обществу, и народ это ценит и понимает. В отдельных случаях такой человек может и ошибиться. Но не ошибается только тот, кто ничего не делает. Обычно же он руководится своим классовым чутьём – а оно никогда не подведёт.

– Ну, спасибо, Алла! Спасибо! – Павел Николаевич почувствовал даже, что слёзы подходят к горлу, но освобождающие, добрые слёзы. – Это хорошо ты сказала: народ – ценит, народ – понимает.

Только глупая привычка пошла – искать народ где-то обязательно внизу.

Потной кистью он погладил прохладную кисть дочери.

– Это очень важно, чтобы молодые поняли нас, не осудили. Скажи, а как ты думаешь… А в законе не найдут такой статьи, чтоб ещё теперь нас же… вот меня… привлекать, значит, за… ну, неправильные показания?

– Представь себе, – очень живо отозвалась Алла, – в Москве случайно я была свидетельницей разговора, где обсуждались вот… подобные же опасения. И был юрист, и он объяснил, что статья за так называемые ложные показания и всего-то гласит до двух лет, а с тех пор два раза уже была под амнистией, – и совершенно исключено, чтобы кто-нибудь кого-нибудь привлёк за ложные показания! Так что Родичев и не пикнет, будь уверен!

Павлу Николаевичу показалось даже, что опухоль у него ещё посвободнела.

– Ах ты, моя умница! – счастливо облегчённо говорил он. – И всё ты всегда знаешь! И везде ты всегда успеваешь. Сколько ты мне сил вернула!

И уже двумя руками взяв руку дочери, поцеловал её благоговейно. Павел Николаевич был безкорыстный человек. Интересы детей всегда были для него выше своих. Он знал, что сам ничем не блещет, кроме преданности, аккуратности и настойчивости. Но истинный расцвет он переживал в дочери – и согревался в её свете.

Алле надоело всё время удерживать на плечах условный белый халатик, он сваливался, и теперь она, рассмеявшись, бросила его на спинку кровати сверх температурного графика отца. Ни врачи, ни сёстры не входили, такое было время дня.