– Всё, порядочек! Будем звонить! – прощался Максим.

Майка прыгнула на переднее, а родители сели сзади.

– Будем дружить! – подбадривал их Максим на прощанье.

Хлопнули дверцы.

– Будем жить! – кричал Максим, держа руку как «рот фронт».

– Ну? – экзаменовал Лаврик Майку. – Что сейчас делать? Заводить?

– Нет! Сперва проверить, не стоит ли на передаче! – тарахтела Майка.

Они поехали, ещё кое-где разбрызгивая лужи, завернули за угол ортопедического. Тут в сером халате и сапогах прогулочно, не торопясь, шёл долговязый больной как раз посередине асфальтного проезда.

– А ну-ка, гудни ему как следует! – успел заметить и сказать Павел Николаевич.

Лаврик коротко сильно гуднул. Долговязый резко свернул и обернулся. Лаврик дал газу и прошёл в десяти сантиметрах от него.

– Я его звал – Оглоед. Если бы вы знали, какой неприятный завистливый тип. Да ты его видела, Капа.

– Что ты удивляешься, Пасик! – вздохнула Капа. – Где счастье, там и зависть. Хочешь быть счастливым – без завистников не проживёшь.

– Классовый враг, – бурчал Русанов. – В другой бы обстановке…

– Так давить его надо было, что ж ты мне сказал – гудеть? – смеялся Лаврик и на миг обернулся.

– Ты – не смей головой вертеть! – испугалась Капитолина Матвеевна.

И правда, машина вильнула.

– Ты не смей головой вертеть! – повторила Майка и звонко смеялась. – А мне можно, мама? – И крутила головку назад то через лево, то через право.

– Я вот его не пущу девушек катать, будет знать!

Когда выезжали из медгородка, Капа отвертела стекло и, выбрасывая что-то мелкое через окно назад, сказала:

– Ну, хоть бы не возвращаться сюда, будь он проклят! Не оборачивайтесь никто!

А Костоглотов им вослед матюгнулся всласть, длинным коленом.

Но вывод сделал такой, что это – правильно: надо и ему выписываться обязательно утром. Совсем ему неудобно среди дня, когда всех выписывают, – никуда не успеешь.

А выписка ему была обещана на завтра.

Разгорался солнечный ласковый день. Всё быстро прогревалось и высыхало. В Уш-Тереке тоже уже, наверно, копают огороды, чистят арыки.

Он гулял и размечтался. Счастье какое: в лютый мороз уезжал умирать, а сейчас вернётся в самую весну – и можно свой огородик посадить. Это большая радость: в землю что-то тыкать, а потом смотреть, как вылезает.

Только все на огородах по двое. А он будет – один.

Он гулял-гулял и придумал: идти к старшей сестре. Прошло то время, когда Мита осаживала его, что «мест нет» в клинике. Уже давно они сознакомились.

Мита сидела в своей подлестничной каморке без окна при электрическом свете – после двора непереносимо тут было и лёгким, и глазам – и из стопки в стопку перекладывала и перекладывала какие-то учётные карточки.

Костоглотов, пригнувшись, влез в усечённую дверь и сказал:

– Мита! У меня просьбочка. Очень большая.

Мита подняла длинное немягкое лицо. Такое вот нескладное лицо досталось девушке от рождения, и никто потом до сорока лет не тянулся его поцеловать, ладонью погладить, и всё ласковое, что могло его оживить, так и не выразилось никогда. Стала Мита – рабочая лошадка.

– Какая?

– Мне выписываться завтра.

– Очень рада за вас! – Она добрая была, Мита, только по первому взгляду сердитая.

– Не в том дело. Мне надо за день в городе сделать много, вечером же и уехать. А одёжку со склада очень поздно приносят. Как бы, Миточка, так сделать: принести мои вещи сегодня, засунуть их куда-нибудь, а я утром бы рано-рано переоделся и ушёл.

– Вообще нельзя, – вздохнула Мита. – Низамутдин если узнает…

– Да не узнает! Я понимаю, что это – нарушение, но ведь, Миточка, – только в нарушениях человек и живёт!

– А вдруг вас завтра не выпишут?

– Вера Корнильевна точно сказала.

– Всё-таки надо от неё знать.

– Ладно, я к ней сейчас схожу.

– Да вы новость-то знаете?

– Нет, а что?

– Говорят, нас всех к концу года распустят! Просто упорно говорят! – Некрасивое лицо её сразу помилело, как только она заговорила об этом слухе.

– А кого – нас? Вас?

То есть значило – спецпереселенцев, нации.

– Да вроде и нас, и вас! Вы не верите? – с опаской ждала она его мнения.

Олег почесал темя, искривился, глаз один совсем зажал:

– М-может быть. Вообще-то – не исключено. Но сколько я этих параш уже пережил – уши не выдерживают.

– Но теперь очень точно, очень точно говорят! – Ей так хотелось верить, ей нельзя было отказать!

Олег заложил нижнюю губу за верхнюю, размышляя. Конечно, что-то зрело. Верховный Суд полетел. Только медленно слишком, за месяц – больше ничего, и опять не верилось. Слишком медленна история для нашей жизни, для нашего сердца.

– Ну, дай Бог, – сказал он, больше для неё. – И что ж вы тогда? Уедете?

– Не зна-аю, – почти без голоса выговорила Мита, расставив пальцы с крупными ногтями по надоевшим истрёпанным карточкам.

– Вы ведь – из-под Сальска?

– Да.

– Ну, разве там лучше?

– Сво-бо-да, – прошептала она.

А верней-то всего – в своём краю надеялась она ещё замуж выйти?

Отправился Олег искать Веру Корнильевну. Не сразу ему это удалось: то она была в рентгенкабинете, то у хирургов. Наконец он увидел, как она шла со Львом Леонидовичем по коридору, – и стал их нагонять.

– Вера Корнильевна! Нельзя вас на одну минуточку?

Приятно было обращаться к ней, говорить что-нибудь специально для неё, и он замечал, что голос его к ней был не тот, что ко всем.

Она обернулась. Инерция занятости так ясно выражалась в наклоне её корпуса, в положении рук, в озабоченности лица. Но тут же с неизменным ко всем вниманием она и задержалась.

– Да?..

И не добавила «Костоглотов». Только в третьем лице, врачам и сёстрам, она теперь называла его так. А прямо – никак.

– Вера Корнильевна, у меня к вам просьба большая… Вы не можете Мите сказать, что я точно завтра выписываюсь?

– А зачем?

– Очень нужно. Видите, мне завтра же вечером надо уехать, а для этого…

– Лёва, ладно, ты иди! Я сейчас тоже приду.

И Лев Леонидович пошёл, покачиваясь и сутулясь, с руками, упёртыми в передние карманы халата, и со спиной, распирающей завязки. А Вера Корнильевна сказала Олегу:

– Зайдёмте ко мне.

И пошла перед ним. Лёгкая. Легко-сочленённая.

Она завела его в аппаратную, где когда-то он так долго препирался с Донцовой. И за тот же плохо строганный стол села, и ему показала туда же. Но он остался стоять.

А больше – никого не было в комнате. Проходило солнце сюда наклонным золотым столбом с пляшущими пылинками, и ещё отражалось от никелированных частей аппаратов. Было ярко, хоть жмурься, и весело.

– А если я вас завтра не успею выписать? Вы знаете, ведь надо писать эпикриз.

Он не мог понять: она совершенно служебно говорила или немножко с плутоватостью.

– Ипи… – что?

– Эпикриз – это вывод изо всего лечения. Пока не готов эпикриз – выписывать нельзя.

Сколько громоздилось дел на этих маленьких плечах! – везде её ждали и звали, а тут ещё он оторвал, а тут ещё писать эпикриз.

Но она сидела – и светилась. Не одна она, не только этим благоприязненным, даже ласковым взглядом – а отражённый яркий свет охватывал её фигурку рассеянными веерами.

– Вы что же, хотите сразу уехать?

– Не то что хочу, я бы с удовольствием и остался. Да негде мне ночевать. На вокзале не хочу больше.

– Да, ведь вам в гостинице нельзя, – кивала она. И нахмурилась: – Вот беда: эта нянечка, у которой всегда больные останавливаются, сейчас не работает. Что же придумать?.. – тянула она, потрепала верхнюю губу нижним рядком зубов и рисовала на бумаге какой-то кренделёк. – Вы знаете… собственно… вы вполне могли бы остановиться… у меня.

Что?? Она это сказала? Ему не послышалось? Как бы это повторить?

Её щёки порозовели явно. И всё так же она избегала взглянуть. А говорила совсем просто, как если б это будничное было дело – чтобы больной шёл ночевать к врачу: