В последние дни своего пребывания в Берлине Иван Васильевич был приглашен в дом Гегеля и провел вечер в обществе берлинской профессуры: «14/26 марта. За полночь. Сейчас от Гегеля и спешу писать к вам, чтобы поделиться с вами моими сегодняшними впечатлениями, хотя не знаю, как выразить то, до сих пор не испытанное расположение духа, которое насильно и как чародейство овладело мною при мысли: Я окружен первоклассными умами Европы! <Ивана Васильевича потрясли грандиозность личности философа, простота его обхождения, систематичность его мышления, которую Иван Васильевич мог оценить как никто другой. — Н.Л.> <…> Каждому предмету разговора давал он невольно оборот ко всеобщности, все намекало на целую систему новейшего мышления»[44].
Двадцатого марта 1830 г. прилежный студент покинул Берлин, через сутки он был уже в Дрездене. Здесь, осмотрев знаменитую галерею, он провел три дня со старым московским приятелем Н.М. Рожалиным, и потом они вместе отправились в Мюнхен, к брату Петру Васильевичу. В Мюнхене они встретили Пасху, отстояв обедню в греческой церкви, а затем побывали в гостях у Ф.И.Тютчева, который служил в русской дипломатической миссии. Дни потекли тем же чередом, что и в Берлине, разве что занятия в компании шли не так успешно, как в одиночестве. Тем не менее Иван Васильевич посещал лекции по натуральной истории, физиологии, новейшей истории искусства. Кумир московских любомудров Шеллинг, в доме которого братья Киреевские были приняты, летним семестром 1830 г. читал курс «Введение в философию». Сначала Иван Васильевич записывал лекции, намереваясь переслать их в Москву, потом бросил: дух лекций казался ему интереснее, чем их буква. Но в целом Шеллинг несколько разочаровал Ивана Васильевича своим однообразием, так как «против прошлогодней его системы нового немного»[45].
Планы на будущее у мюнхенских студентов менялись каждый день: Иван Васильевич с добродушной иронией сообщал на родину, что у них вместо одной пятницы «семь на неделе»[46]. Они собирались ехать то в Париж, то в Италию, куда их звал Шевырев, для чего друзья даже начали было усердно заниматься итальянским. Но осенью, когда брат и Рожалин уехали в Вену, из России пришли известия об эпидемии холеры — и все планы рухнули. Иван Васильевич срочно выехал домой, опасаясь за здоровье своих близких. Это была та самая, страшная, холера, которая вызвала бунт на Сенной площади в Петербурге и задержала Пушкина в Болдине. Шестнадцатого ноября 1830 г. Иван Васильевич переступил порог дома у Красных ворот, найдя близких и друзей вполне здоровыми: эпидемия не коснулась их. Вслед за братом вернулся в Россию и Петр Васильевич.
Жуковский, узнав о возвращении братьев Киреевских в Россию, написал Ивану, осторожно руководя его жизнью: «Холера заставила тебя сделать то, что ты всегда сделаешь, т. е. забыть себя и все отдать за милых… Прости, мой милый Курций. Думая о том, каков ты и как совершенно во всем похож на свою мать, убеждаюсь, что ты создан более для внутренней, душевной жизни, нежели для практической на нашей сцене. Живи для пера и для нескольких сот крестьян, которых судьба от тебя зависит: довольно поживы для твоего сердца»[47]. Так некоторое время и происходило. Зимой 1831 г. Иван Васильевич жил в Долбине, летом — на даче в подмосковном Ильинском, где написал волшебную сказку «Опал» и несколько шуточных пьес — вместе с Языковым. Деятельный Погодин недоумевал: «Киреевского я не понимаю. Лежит и спит; да неужели он ничего не надумывает? Невероятно»[48].
«Европеец» и его неудачи
Осенью 1831 г. Иван Васильевич начал действовать: в сентябре он подал прошение в Московский цензурный комитет о разрешении издавать ему с будущего года журнал — под названием «Европеец».
Годовое издание «журнала наук и словесности» предполагалось в составе шести томов, или 24 книжек.
В это же время в Петербург к Жуковскому было отправлено письмо: «Милостивый государь, Василий Андреевич, издавать журнал такая великая эпоха в моей жизни, что решиться на нее без Вашего одобрения было бы мне физически и нравственно невозможно. Ни рука не подымется на перо, ни голова не осветится порядочною мыслию, когда им не будет доставать Вашего благословения. Дайте ж мне его, если считаете меня способным на это важное дело; если ж Вы думаете, что я еще не готов к нему или что вообще, почему бы то ни было, я лучше сделаю, отказавшись от издания журнала, то все-таки дайте мне Ваше благословение, прибавив только журналу not to be![49]»[50].
Новый журнал мыслился его создателем как некое «продолжение» путешествия по Европе: «Выписывая все лучшие неполитические журналы на трех языках, вникая в самые замечательные сочинения первых писателей теперешнего времени, я из своего кабинета сделал бы себе аудиторию европейского университета, и мой журнал, как записки прилежного студента, был бы полезен тем, кто сами не имеют времени или средств брать уроки из первых рук. Русская литература вошла бы в него только как дополнение к европейской, и с каким наслаждением мог бы я говорить об Вас, о Пушкине, о Баратынском, об Вяземском, об Крылове, о Карамзине — на страницах, не запачканных именем Булгарина»[51]. Но при подготовке первого же номера вышло наоборот: русская литература заняла главенствующее место, а европейцы лишь несколько «разбавили» отечественных писателей. Жуковский отвечал тотчас же. «Ивану Киреевскому скажи от меня, — писал он своему приятелю А.И.Тургеневу, — что я обеими руками благословляю его на журнал, ибо в душе уверен, что он может быть дельным писателем и что у него дело будет…»[52]
В Москве в ту пору из литературных журналов выходили лишь «Московский телеграф» Н.А. Полевого и «Телескоп» Н.И. Надеждина, а в Петербурге безраздельно царила «Северная пчела» недоброй славы Фаддея Булгарина… Неудивительно, что читательской аудитории явно не хватало пищи для ума и души.
Узнав о затевавшемся предприятии, сам Пушкин прислал поздравления и предложил свое участие[53].
В «Европейце» Иван Васильевич напечатал и несколько своих сочинений. Первый номер журнала открывался его программной статьей «Девятнадцатый век». В ней автор говорил об особенностях столетия, дух которого явился результатом реакции на Французскую революцию: в изящной словесности на смену классицизму пришел романтизм, в философии французский материализм сменился немецким идеализмом, увенчавшимся системой тождеств или натурфилософией Шеллинга, насмешливый атеизм Вольтера был забыт, религия стала пользоваться уважением, хотя при этом и понималась только как некая общественная сила. Вопрос о характере и степени отечественного просвещения решался Иваном Васильевичем вполне в духе «Философических писем» Чаадаева: «У нас искать национального — значит искать необразованного; развивать его на счет европейских нововведений — значит изгонять просвещение; ибо, не имея достаточных элементов для внутреннего развития образованности, откуда возьмем мы ее, если не из Европы?»[54]
Статья, как и другие материалы журнала, была достаточно либерального толка, к тому же с известным политическим подтекстом. Так как обсуждать политические темы в печати было запрещено, этого оказалось достаточно, чтобы в III отделении Собственной е.и.в. канцелярии был подготовлен доклад, который лег на стол Государю, и далее последовало высочайшее повеление закрыть журнал «Европеец». Его третий номер не вышел из печати. Цензор издания С.Т. Аксаков получил строгий выговор и был отставлен от службы. Издателю, вероятно, была уготована ссылка, но заступничество Жуковского, в то время бывшего воспитателем Наследника, смягчило участь Ивана Васильевича. Меры были приняты, пожалуй, излишне строгие, но не забудем, что только что отгремели Июльская революция во Франции и Польское восстание, а европейские потрясения 1848 года были еще впереди.