— Как ты себя чувствуешь?
— Нормально. Но я ещё слаб, не всё помню, даже тебя смутно помню.
— Лиза говорила.
Пауза.
— Сеня.
— Да, мама?
— Я не приеду.
Я молчал.
— Я не могу, — сказала мама. — Прости меня. Я не могу в Москву. Я не могу видеть этот дом. Я не могу видеть тебя — пока — потому что когда я тебя увижу, я начну тебе всё высказывать, всё, что накопилось за эти годы. И тебе сейчас этого не надо. А мне не надо тем более, ведь я не за этим живу.
— Понимаю.
— Не понимаешь. Но это ничего.
Снова пауза.
— Сеня, послушай меня. Если ты хочешь спасти дом то сделай это. Если не сможешь, то отдавай им всё и переезжай ко мне в Углич. Я не буду тебя ругать. Я устала ругаться. Просто реши и сделай.
— Я попробую.
— Не «попробую». Реши и сделай. Это не одно и то же.
— Хорошо. Я решу и сделаю.
— Так то лучше.
Третья пауза была длиннее.
— Сеня.
— Да, мама.
— Папа тебя любил. Я знаю, ты этого не помнишь сейчас. Но я тебе говорю — папа тебя очень любил. И ему было больно последние два года смотреть, как ты живёшь. И я думаю, что он бы хотел, чтобы ты сейчас… был как он. Хоть немножко.
— Я постараюсь.
— Не старайся, а будь.
— Хорошо.
— Ну всё. — Голос у неё чуть-чуть, едва заметно, дрогнул. — Лизе скажи, что я её люблю. Звони мне. Часто не прошу. Но когда будут новости то звони обязательно.
— Хорошо, мама.
— Целую.
Гудки.
Я положил телефон на стол отца.
Сидел минут пять.
Я не плакал, так как не помнил эту женщину и не помнил отца, и плакать было не о ком конкретно. Но что-то происходило внутри, что-то медленное и тяжёлое, как когда сдвигается мебель в пустой квартире: действие то закончилось, но звук продолжается эхом.
Папа тебя любил.
Папа ездил в часовню на холме. Один. Три-четыре раза в год. Возвращался другим.
Папа умер через два месяца после того, как Шуйские не подписали мораторий.
Я открыл ноутбук.
Зашёл в почту Арсения — пароль Никифор Палыч продиктовал, оказалось, что у Арсения пароль на всё был «arsen@123». Гениально.
И в почте, в папке «Архив», нашёл письмо от отца. Январь 2017-го. За два месяца до смерти.
Тема: «Если что».
Содержимое:
Сеня, ты сейчас, когда это читаешь, скорее всего, в каком-то непростом положении. Иначе ты бы это письмо не читал. Я его прячу так, чтобы ты его нашёл, только когда сам начнёшь искать.
Я не буду давать тебе советов про жизнь. Слишком поздно и я устал это делать.
Я скажу тебе одну вещь. На холме в Воронцово, в часовне, под полом, во второй доске от северной стены — лежит свёрток. В нём — всё, что я хотел бы тебе передать, но не успел. Если ты до этого письма дошёл — значит, дошёл и до момента, когда свёрток тебе пригодится.
Не показывай его никому. Даже маме. Маме — особенно.
Папа.
Я перечитал письмо три раза.
Потом закрыл крышку ноутбука.
Снял со стены ключ от ящика стола — он висел на гвоздике, отдельно, не на общей связке. Открыл нижний ящик. В ящике лежали документы на машину — старая «Тойота-Камри» 2014 года, серебристая, на ходу, по словам Никифора Палыча. И ключ от машины.
Я взял ключ.
— Никифор Палыч.
— Слушаю, барин.
— Завтра я поеду в Тверскую.
Старик стоял в дверях. Лицо у него было совершенно нечитаемое, как всегда. Только глаза — на одну секунду — изменились.
В них не было ни радости, ни одобрения. Что-то более спокойное. Как будто он этого момента ждал, не зная, дождётся ли.
— Хорошо, барин. Я соберу вам провизию.
— Спасибо.
— И, барин.
— Да?
— Возьмите меня с собой. Я там бывал неоднократно, ещё с Сергеем Андреевичем.
Я посмотрел на него.
Старику уже было больше семидесяти. Дорога в Тверскую — четыре часа в одну сторону по плохой осенней трассе. Часовня на холме, в которой, по словам матери, отец ночевал один.
— Поедем, Никифор Палыч.
— Благодарю, барин.
Он коротко поклонился — как кланяются не за разрешение поехать в командировку, а за что-то другое более ценное. И вышел.
Я остался в кабинете один.
За окном начался дождь — медленный, мелкий, безнадёжный, как все октябрьские дожди. На столе лежала папка «Шуйские. Переписка». Рядом — телефон. На стене висел портрет отца, которого я никогда не видел и которого мне теперь предстояло узнать.
Я налил себе остаток кофе из турки.
И впервые за два дня — тихо, для себя, — сказал вслух:
— Здравствуйте, папа.
Портрет не ответил.
Но это как раз и нормально.
Я и не ждал.
Глава 5. Лопухин
Поехать в Тверскую завтра не получилось.
Потому что в десять утра позвонил Андрей Лопухин.
Это было ожидаемо. Я даже немного удивился, что не раньше — Шуйские, если они работали так, как я их себе представлял по архиву отца, должны были запустить Лопухина в дело сразу после визита Кравцова. То ли Кравцов не сразу доложил, то ли Шуйские сначала хотели посмотреть, что я буду делать.
Делать я ничего показного не делал. Сидел в особняке. Не выходил. Не звонил никому, кроме как ответил матери. Не покупал ничего, кроме лекарств. С точки зрения Шуйских, я был ровно тем, кем они хотели меня видеть: больным мальчиком, который очнулся, понял масштаб задницы и сидит дрожит в страхе.
Лопухин, видимо, ехал проверить.
Голос у него был такой, какой я и ожидал, — лёгкий, тёплый, с тем хорошим интонационным богатством, которое отличает людей, выросших в семьях, где разговаривать умеют.
— Сенька! Брат! Я только вчера узнал, что ты очнулся, мне Лизка не сказала, представляешь? Я тебе сейчас приеду, я в районе, я через двадцать минут буду, никуда не уходи.
— Привет, Андрей.
— «Привет, Андрей»? Ты что, обиделся? Ты меня не помнишь? Лиза сказала, у тебя с памятью что-то?
— Частично.
— Сенька, я приеду — расскажу всё. С самого начала. У нас с тобой такая жизнь была, что забыть — преступление.
— Приезжай.
— Уже еду.
Он отключился.
Я положил телефон.
— Никифор Палыч.
— Слушаю, барин.
— Через двадцать минут будет Лопухин. Принимаю в гостиной.
— Понял, барин. Чай нести?
— Несите. И…
— Слушаю.
— Пирожки есть?
Старик чуть приподнял бровь.
— Будут, барин. Через двадцать минут будут.
— С мясом пожалуйста.
— Будут с мясом.
Он развернулся и пошёл на кухню походкой, которая впервые за два дня обозначила, что внутри у Никифора Палыча оказывается есть скорость.
Я бы соврал, если бы сказал, что меня не трясло.
Это была первая встреча, в которой мне предстояло играть и не реагировать, как с Кравцовым, не выяснять, как с Лизой, а играть роль. Роль человека, у которого амнезия, который ничего не понимает, который рад другу, который ничего не знает про папины письма, про Шуйских, про Тверскую землю, про часовню на холме.
Я ходил по гостиной и репетировал лицо.
Это было идиотски, я знаю. Но в той — чужой — памяти у меня был один опыт, который тут пригодился: переговоры с клиентом, который точно знает, что у тебя в отчёте дыра, и точно хочет проверить, знаешь ли ты, что он знает. На таких переговорах главное — не лицо, а плотность присутствия. Не надо изображать спокойствие. Надо быть медленным.
Я был медленным.
Лопухин приехал через двадцать две минуты. Машина у него была — судя по звуку из окна — не очень дорогая, но не дешёвая. Что-то вроде «Ауди» среднего класса. То есть достаточно, чтобы выглядеть «в порядке», но не настолько, чтобы выглядеть «над Арсением». Шуйские, видимо, держали Лопухина в чёрном теле — финансово ровно столько, сколько надо для имиджа верного друга.