— Да, если хочешь… — задиристо проговорил Никита. — Если хочешь, об этом! Но это не ответ. Это ерунда! Фразы твоего любимого профессора Василия Ивановича! Я это уже слышал.

— Какие ответы? Они ясны, как вот эта соломка! — Валерий покрутил шеей, вытянул книзу распущенный узел галстука, облокотился на стоику. — А что такое подлец? С какой стороны подходить к этому понятию? Какова же платформа? Наказывать подлецов, преследовать, искоренять и прочая? Тогда, простите меня, мы перейдем к методам зла, от чего упаси боже. Так? Если нет… — Валерий вздохнул и продолжал с легкой игрой красноречия: — Если нет, тогда, братец, хочешь или не хочешь, придется согласиться, что в мире существует более или менее равновесие. Появился Христос — его распяли. Но возникли ученики. Опять же равновесие добра и зла. В Австралии уничтожили всех хищников-сов, так кролики расплодились — спасу никакого нет. Пришлось снова разводить сов. Вульгаризатор я, а? Черта с два. И простите, пожалуйста! Появится Христос — ему снова начнут орать: «Уксусу!» Так и будет. Жизнь — амплитуда маятника. Подлецы — и честные. Мерзавцы — и беззащитные чудаки. Таланты — и бездари. Борются, возятся, но уживаются. Так было, так есть. Когда этого не будет, тогда нас не будет. Все предельно ясно.

— Неужели? — сказал Никита. — Тебе все предельно ясно?

— Эт-то уже что — разъедающий скепсис, Никитушка?

Валерий поправил резинки на рукавах и весело, бегло оглядел постепенно заполняющийся павильончик — белели платья в неосвещенной глубине его, проступали лица над столиками, из сумерек бульвара доносились голоса, звучно скрипел песок под ногами входивших в закусочную. Все столики уже были заняты.

— Распространяемся о высоких материях, а достать две бутылки холодного пива — наиважнейшая проблема в жаркий вечер, когда народ попер. Однако попробуем… Где наша Людочка? — спросил он беспечно-игривым тоном, каким, видимо, разговаривал с женщинами, и, увидев обслуживающую павильон официантку, пригласил ее к столику решительным и вместе с тем ласковым наклоном головы. — Людочка, будьте любезны, — заговорил он мягко, когда она подошла, вся чистенькая, беленькая, в накрахмаленном передничке, светясь готовыми к шутке, чуть настороженными глазами. — Представьте, мы погибнем, если вы не откроете холодильник и не вытащите из того левого уголка еще две бутылки пива! Для директора Горпромбазаторгапошива. Вот для этого мальчика. Если нет, я готов взглянуть на физиономию вашего директора.

— Нет, я бы выпил водки, — внезапно сказал Никита. — Не пиво, а сто граммов! Терпеть не могу пива.

— Вот видите, что делается! — развел руками Валерий. — Он самоубийца-самоучка. Пить водку летом — это все равно что щеголять по улице Горького в тулупе. Ну так вот. Двести граммов и, конечно, бутерброды но годичной давности. И конечно, две бутылки пива. Антарктического холода. Вы нас вразумительно поняли, Людочка?

— Я поняла вас, мальчики. — Она, улыбаясь, закивала им, как давним знакомым, и отошла, покачиваясь на каблуках. Валерий посмотрел вслед ей, значительно поднял палец, говоря Никите с грустным восхищением:

— Какие девочки ходят вокруг нас! А мы, олухи, хлопаем ушами и дерем горло, решая никому не нужные проблемы! Чушь!

— Да, чушь! — ответил Никита. — Я с тобой не согласен. Чушь! — запальчиво заговорил он, перебивая Валерия. — Даже потому, что похожее красноречие я уже тоже слышал. В Ленинграде слышал. На своем факультете. На дискуссиях. Океан слов. Монблан логики. Все знают! Абсолютно все. Готовы ответы. Ты говоришь, равновесие! Да? Значит, жизнь — это амплитуда маятника? Вправо, влево — равновесие. А как же тогда честным жить? Качаться на весах, поплевывая на все? Увидел гармонию мира на гастрономических весах! Если подлецы почувствуют равновесие, они всегда перевесят. Подлецы — это хищники, это твои совы! Некоторым это выгодно — твоя философия! И, знаешь, эти хищники с удовольствием взяли бы тебя в свои теоретики! Предложи свои услуги — будут в восторге!

— Вот это выдал курсивом! — воскликнул удивленно Валерий и поправил резинки на рукавах. — Слова не мальчика, но мужа. Подожди…

И в ту же минуту он ласково ужаснулся, выказал улыбкой свои белые зубы подошедшей Людочке («Ах какое вы золотце!»), ловко снял с подноса овлажненные бутылки пива, графинчик водки, разлил в рюмки и затем, опять провожая глазами заскрипевшую по песку каблучками Людочку, сказал:

— Так иди иначе — за скрип каблучков! Пока есть скрип каблучков в мире, все проблемы кое-как разрешимы. Ты прости меня, конечно, Никита, — заговорил он, не без наслаждения отдуваясь после глотков холодного пива. — Но я сдаюсь, я подымаю руки, я до одурения устал! А, хватит об этом! До тошноты надоело. Лучше поговорим о Людочке, например. Хороша, а? — Он отпил из стакана, засмеялся, взглянул на Никиту, но глаза Валерия не смеялись, только зубы блестели на загорелом лице. — А не о том, почему да отчего…

— Что «отчего»? — сказал Никита, точно слыша и не слыша Валерия.

После выпитой водки не наступило облегчения, а стало как-то жарко, тесно; колюче сдавливало в горле, и необъяснимо для себя Никита все сильнее чувствовал едкое, тоскливое отчаяние от слов Валерия, от его спокойной ядовитой правоты и неправоты. И он с отвращением потянулся к графинчику с водкой, но не налил — заранее представил сивушный вкус, запах водки, и его замутило даже.

Поздний закат мерк, потухал за бульваром, за неоновыми буквами назойливо ползающих по крышам кинореклам, над шумящей на аллеях толпой, просачивался сквозь ветви в еще темный под тентом павильончик, черно-багровым пятном горел на влажном пластике стола, на стаканах с пивом, ало вспыхивал на запонках Валерия, зыбкими бликами окрашивал лица за столиками — и в этом освещении было что-то нереальное, отчужденное, зловещее, как в полусне. «Зачем мы говорим все это? — подумал Никита. — Все это бессмысленно и ненужно. А мать умерла. И Валерий знает, что она умерла, и я знаю: ее уже нет. Мамы нет… А все осталось как было, и никто не знал ее из этих людей. И мы вот здесь стоим в павильончике, пьем отвратительное пиво, водку, и я пью зачем-то, и закат над домами…» И Никита сказал вслух:

— Нет, не так! Совсем не так…

Разом рассеяв сумерки, зажглись вокруг фонари, загорелись матово-желтые шары в ветвях, электричество брызнуло среди листвы на аллеях бульвара; и под тентом павильончика как будто стало теснее, многолюднее, отчетливее зазвучали голоса, везде возникли молодые лица, нежно загорелые плечи девушек, спортивные безрукавки, летние платья; смешанно тянулись над столиками дымки сигарет; и Валерий, с любопытством оглядев своими яркими глазами освещенные столики, сказал:

— Что не так? Ты напрасно набросился на меня, когда я сказал о равновесии. Хочешь знать, откуда оно?

— Ну? Откуда?

— Наши бабы, к примеру, жалели даже пленных немцев. Вот тебе. А зло, Никитушка, должны ведь люди судить! А у них не хватает на это зла. И может быть, слава богу?

— Нет, не так. Совсем не так. Мы не должны спокойно жить рядом с подлецами.

— Братишка, не надо пессимизма, все само собой придет к лучшему. Последовательно и тихо. Лет через пятнадцать все будет прекрасно. Но моя совесть — моя крепость. С некоторых пор я создал себе новую религию — совесть. Лично я не делаю подлости. Никому. И исповедую это. Но это моя совесть. И если каждый так — все образуется. Кстати, десять заповедей: не убий, не укради, не воззрись на жену соседа и так далее — далеко не глупы!

— Это известно еще с библии…

— Похожее есть и в моральном кодексе. Но с иной классовой нравственностью. Ну ладно! А Волга меж тем впадает в Каспийское море, лошадки меж тем кушают овес. Еще добавим?

«Он создал себе новую религию — совесть. И он спокоен и уверен в себе? Неужели он так уверен в этом?» — напряженно думал Никита, уже не понимая, почему Валерий говорит все это легко, с оттенком иронии, как бы подчеркнуто не желая никому навязывать своих суждений. И, загорелый, с белокурым ежиком волос, он улыбался, поправлял, сверкая запонками, резинки на рукавах нейлоновой сорочки, и все говорило о том, что он бодр, доволен собой, здоров и вот успел загореть где-то на пляжах и что никакие изменения не могут изменить его позицию в жизни, которую он понял и прочно выбрал.