На карте проложен курс. Самый короткий, какой только возможен через этот ад. Если снежный заряд не прекратится, придется маневрировать в районе Черного Камня. Сквозь этакую пелену людей не разглядишь. Носа своего корабля и то не видно.

Антипов вернулся на мостик из штурманской рубки. Доложил:

— Вышли в точку. Время поворота.

Лохов кивнул. Скомандовал в переговорную трубу громко и четко:

— Право тридцать… Так держать!

Казалось, корабль не изменил направления, просто волны, будто поняв, что, нападая в лоб, ничего не могут поделать с ним, ударили слева. Сигнальные огни на клотике закачались, описывая дуги в снежной мгле. Корабль начал переваливаться с борта на борт.

Владимир сдал вахту Ивану Куличку и с трудом спустился вниз, в кубрик. Здесь качало меньше. А может быть, так казалось. Вообще-то Владимира почти не укачивало, только чуть больше обычного клонило ко сну. И есть не хотелось. Но он научился бороться с сонливостью и заставлял себя глотать борщ, держа миску на весу, чтобы не расплескать.

Вот Коган — тот тяжело переносил качку. Лежал на койке с зеленым лицом, сжимая зубы, сдерживая тошноту.

В первый же шторм мичман Зуев сказал Когану:

— Вам надо списываться на базу. Какой из вас моряк!

Коган испугался:

— Что вы, товарищ мичман. Я справлюсь! Адмирал Нельсон и тот не переносил качки. Мутило. А однако был знаменитым адмиралом!

Как ни храбрился Коган, ничего не получалось. Качка укладывала его на койку. Кто-то сказал, что, если съесть глину с якоря, когда его подымут, не будет так укачивать. Но Когану не везло. То ли дно морское было каменисто, то ли глину смывало, только лапы якоря неизменно оказывались чистыми.

Вот и сейчас Сеня лежал на койке, стиснув зубы, бледный и беспомощный, проклиная день, когда родился на свет, и эту проклятую бортовую качку. Людей надо спасать, рыбаков, выброшенных на скалы. Корабль к скалам не подойдет — опасно. Значит, спустят шлюпку. А он, Сеня Коган, в шлюпочной команде. И боцман может не пустить. Очень даже просто. Скажет: на кой мне гребец, который будет каждую секунду переваливаться за борт. Проклятый вестибулярный аппарат! И кто его только придумал!

— Слушай, Джигит, у тебя что, нет вестибулярного аппарата?

Джигит сидел на нижней койке и преспокойно читал толстый роман Диккенса. Когана бесило, что тот может вот так сидеть во время сумасшедшей качки и читать.

— Разве это качка! — поднял голову Джигит. — Вот на коне скачешь — это качка! С непривычки все кишки запутаются.

В кубрик спустился мичман Зуев. Прищурившись, он медленно оглядел лежащих на койках и спросил, ни к кому не обращаясь:

— Киснете? Кто угостит папироской?

Никто не откликнулся. Мичман вздохнул, присел прямо на ступеньку трапа:

— Портятся матросы!

Коган свесился с койки, протянул пачку папирос:

— Джигит, передай-ка боцману!

— О! Единственный живой человек. И качка ему нипочем. Оморячиваетесь, Коган?

— Стараюсь, — бодро ответил Коган и откинулся на подушку, потому что подволок кубрика начал падать. А это дурной признак. Удержаться, удержаться при боцмане во что бы то ни стало! А то не возьмет на шлюпку.

Боцман взял папиросу, помял ее в пальцах:

— Море любит сильных. А сильный — он до конца сильный. Его как хочешь болтай-мотай, а он переборет. — Зуев замолчал и стал наблюдать, как тает снежная крупка, набившаяся в швы меховой куртки. Ему явно хотелось поговорить, но он любил, чтоб его попросили, «завели», как он сам выражался.

Коган попросил громко:

— Рассказали бы историйку из жизни, товарищ мичман. Очень вы картинно рассказываете!

«Держаться, держаться во что бы то ни стало, а то в шлюпку не пустит!»

— Что ж, рассказать, конечно, можно, ежели просят. Отчего не рассказать. И расскажу я вам про одного одинокого матроса, который мне до самой смерти как маяк будет.

Весной это было, в сорок третьем.

Высадили нас на норвежский берег. Троих. Лейтенанта Плещеева, старшину второй статьи Митю Иванова и меня. Я тогда еще в матросах ходил.

Мотались мы по чужим тылам дней восемь. Замучились — спасу нет!

Лейтенант дюжий парень и то осунулся. Обо мне и говорить нечего. Я, как видите, не хлипкий, но и не двужильный.

А когда назад подались, старшина Иванов ногу подвернул. Сильно опухла. Перетянули мы ему ногу тельняшкой, палочку срезали. Потащился он потихоньку.

Наконец вышли мы к морю. Вернее, выползли. Хоть по разведданным в этих местах противника не значилось, но осторожность блюли. Чтобы не нарваться. Ну, залегли в скалах. Стали ждать катера. Как условлено было.

Есть хотелось — хоть камни грызи. А оставалось всего несколько сухарей. И пить хотелось. Даже еще больше, чем есть. Потому — вода перед нами была. Море. Поди попей ее!

Стали вахту держать по очереди. Чтобы сигнал с катера не проворонить. Сперва лейтенант. А мы с Ивановым завернулись в маскхалаты, прижались друг к другу и прикорнули. Кто не лежал на холодной скале, тот не знает, как кости ноют. Упаси боже от этой радости! Холод от скалы прямо в нутро проникает, пронизывает. Тут не только ревматизм — холеру запросто получить можно!

Ночью сменил я лейтенанта. Стал дождик накрапывать. Я язык, поверите, высунул, капли ловить. Пить-то охота. Сижу, как собака в жару, с высунутым языком, а с моря глаз не спускаю. Боюсь сигнал проворонить.

Через три часа бужу лейтенанта. Старшину мы освободили от вахты. Прилег я снова возле него. Долго заснуть не мог, но все-таки задремал.

Чую, кто-то меня в плечо толкает:

— Катер идет!

Мы со старшиной сели разом. Катера не увидели. Пусто кругом. Только серое море да мутное небо. А у лейтенанта цейс был.

Лейтенант выдал нам по последнему сухарю. Мы их грызем и все на море глядим не отрываясь. Наконец увидели: серая точка пляшет на волнах. Катер. Мы глаз с него отвести не могли. Все. Задание выполнено. Скоро будем дома, в базе! Чуете? Даже Иванов улыбнулся, хоть и сильно болела нога.

И тут внезапно справа и слева грохнули орудия. Мать честная, ведь их не было тут! Перед самым катером стала рваться шрапнель. Катер проскочил. Противник перенес шрапнельную завесу ближе к берегу.

Катер снова проскочил сквозь белые облачка. И вдруг накренился и начал описывать петлю. Попадание. Катер уходил в сторону, будто слепой, будто шрапнелью ему выбило глаза. Лаг-дал, видать, перебило. И флаг не полоскался как положено — развернутый, гордый, — а тащился по ходу скомканным куском материи.

Людей на катере не видно было. Неужели, думаем, все погибли?

И тут на палубе появился матрос. Мы отчетливо видели его. Двигался он как-то странно, боком, скорчившись. Спервоначалу показалось, что он просто укрывается от осколков. Потом, когда он, прижимая руку к животу, с трудом пополз на корму, поняли мы, что он ранен.

И тут, братцы, мы увидели страшную картину. Да, для нас, моряков, страшнее картины нет. Флаг упал. И упал не по своей воле, не сам по себе. Матрос сдернул его. А это значило, что корабль сдается!

И тотчас умолкли вражеские пушки.

— Флаг спустил, шкура, — сказал старшина. — Сдался. — И закрыл лицо руками.

Никогда не забуду той минуты. Стыдно было смотреть друг другу в глаза, будто это мы спустили флаг, будто это мы позорно сдались врагу.

А потом увидели мы, как из-за скал выскочил вражеский катерок и попер к подбитому нашему.

А матрос добрался до мостика и сидел под мачтой скорчившись. Потом шевельнулся. Ухватился за мачту. Встал на ноги. И вверх, на гафель, пополз, развертываясь на ветру, наш государственный Военно-морской флаг пограничных частей Советского Союза, а под ним затрепетал другой — небольшой, алый, с двумя косицами флаг «наш». «Наш» — значит, «веду бой».

Катерок противника рыскнул в сторону, будто флаги ожгли его.

А матрос снял бескозырку и стал медленно оседать. Силы, видать, оставляли его.

Потом катер приподнял нос, будто хотел последний раз глянуть на землю, и исчез в волнах.