— Решу в Петропавловске, — сказал он.

Про Пестова он больше ничего не сказал, и я не спросил.

* * *

Последние полтораста миль до Уналашки мы шли двое суток, то в штиль, то в тумане, и в Капитанскую гавань вошли шестнадцатого июня пополудни. После кадьякских лесов остров стоял голый. Сопки, зелёные до половины, уходили вершинами в туман, и на склонах я не видел ни деревца, одну траву да мох, и ветер гнал по траве серые волны. Навстречу вышло с десяток байдарок, и сидели в них старики да подростки. Гребцы в камлеях молча шли рядом со шлюпом и смотрели на нас снизу.

На берегу стояли бараборы, несколько изб и компанейская контора, низкая, крытая дёрном, и у пристани ждало человек двадцать. Встретили нас тихо, салютовать здесь было нечем. Люди у пристани стояли худые, в парках из птичьих шкурок, и двое стариков кашляли, отворачиваясь от ветра, глухо и мокро, и я отметил их про себя на завтра. Прошка нёс за мной сумку и с Жуаном, вертевшимся у сходни, по-прежнему не разговаривал.

Правитель конторы, седой, в сюртуке старого покроя, обрадовался нам так, что заговорил ещё на мостках и не умолкал до самой конторы. Головнина он усадил у себя в горнице над конторскими книгами, а мне отвёл каморку при конторе и чай принёс сам, в компанейской кружке. Допив, я перевернул её. Три буквы в кругу, и ободок в том же месте не сошёлся. Бьют их в Охотске, на все колонии.

— А вам, господин лекарь, поручение, — сказал правитель, и лицо у него стало важное. — Хранил, как велено.

Он полез в сундук у стены и рылся там долго, под сукном и под бумагами, и говорил, не оборачиваясь. Про зимовку, про то, что партия ушла на промысел и байдарок осталось мало, что рыба нынче пошла поздно и что в боку у него колет к дождю. Пальцы у него были кривые, в узлах на суставах. Бок я обещал посмотреть утром.

— Лекаря у нас отродясь не бывало, — говорил он в сундук. — Часовня есть, а батюшку последний раз видели при отце Макарии, лет двадцать тому. Я сам и кровь пускаю, и зубы рву, клещами, какими гвозди тянут. Про всё здесь узнаём, господин лекарь, только поздно.

Вынул он свёрток в холстине, перевязанный бечёвкой крест-накрест, и стал развязывать узел зубами, а я ждал.

— В начале мая был человек, — говорил он сквозь бечёвку. — С компанейским бригом, прямо с Ситхи, мимо Кадьяка, на Охотск шли. Обходительный, грамотный. По-нашему говорил чисто, ровно по книжке читал. Про вас всё знал, что подлекарь на шлюпе молодой и что идёте вы от Кадьяка на Уналашку. Отдал на сохранение и велел отдать подлекарю Вершинину со шлюпа «Камчатка», когда шлюп придёт. Так и сказал, когда придёт, а не ежели. За хранение рубль серебром оставил. Я ещё подумал, богатый человек, коли за холстину рубль серебром даёт, не ассигнацией.

Свёрток он положил передо мной на стол и отошёл к окну, деликатно, поглядывая через плечо.

Фамилию мою он выговорил без запинки, как выговаривают её те, кто читал её написанной.

Холстину я развернул. Внутри лежал ларец, обтянутый бурой кожей, потёртой по рёбрам, о четырёх углах, и углы у него были тупые и стёртые. Я положил на крышку ладонь, от запястья до кончиков пальцев, и ларец вышел длиннее на два пальца.

Крышку я поднял, и подалась она легко, на кожаных петлях. Ларец был пуст. Изнутри его выстлали сукном, и сукно примялось по форме того, что в нём лежало и чего теперь не было. На дне, у стенки, темнело бурое пятно. Я нагнулся к нему. Скипидаром пахло едва, а под скипидаром шёл тот же дух, сладковатый и тяжёлый, что со дна вмятины в складе и с рукава Пестова.

Правитель у окна говорил что-то про погоду. Вещь вынули, а ларец отдали мне при свидетеле, с рублём за хранение, как отдают по расписке. Искать мне было больше нечего.

Оставалось прийти туда, где меня ждали.

* * *

От авторов: Интересный факт!

Вулкан Шишалдин и пепел на палубе

В июне 1818 года шлюп «Камчатка» проходил мимо острова Унимак. Над сопкой Шишалдин поднимался столб дыма, а на палубу ложился пепел. Мичман Фёдор Литке — будущий адмирал и президент Академии наук — тщательно измерил толщину пепла у шпигатов и на люке, записал направление ветра и час. Эти записи сохранились в вахтенном журнале экспедиции.

Шишалдин — один из самых активных стратовулканов Алеутской гряды. Его извержения русские мореплаватели фиксировали не раз. Пемза, плававшая в воде, серный запах, пепел, скрипящий под башмаком, — всё это не выдумка автора, а исторический факт, подтверждённый архивными документами.

Глава 15

В лазарете было тепло третий час, и ларец заговорил.

Жаровню с углями внесли с вечера, по капитанскому приказу. После тумана сырость стояла по всей жилой палубе, койки отпотевали, и Головнин велел сушить. Жаровню поставили на железный лист посреди лазарета, под открытый люк. Сверху тянуло холодом с гавани, снизу шёл сухой жар, и в стороне, на верёвке, сохли бинты. Я сидел у стола над листом Новицкого. Дышал он к ночи двадцать шесть раз в минуту, и число это я вписал, не подняв головы.

Ларец стоял на краю стола, в холстине. С берега я вёз его сам, на коленях, и Прошке не дал. Дописав, я взял его, чтобы убрать в рундук, и, когда наклонил, в крышке стукнуло, негромко и сухо, один раз. Я наклонил ларец в другую сторону, и стукнуло опять.

Я снял холстину и поставил ларец перед собой. Свечу отодвинул на дальний край стола, подальше от ящика с корпией. Сукно на крышке изнутри отстало от дерева в углу у петли и провисло на ноготь. Клейстер под ним напитался сыростью, а у жаровни просох за два часа и отпустил. Я тронул провисший угол. Под сукном лежало что-то твёрдое и плоское и подалось под пальцем.

Из ящика с инструментом я достал ланцет. Сукно было подвёрнуто по краю крышки, и я поддел край у самого угла. Пошло оно легко, с сухим треском. Под ним оказалась картонная подложка, вырезанная по крышке. Лезвие соскочило с её края, и второй раз я в шов не попал. Ланцет ушёл в сукно на палец левее и прорезал его насквозь. Я положил его на стол, вытер пальцы о колено и поддел картон ногтем.

Под картоном дерево было выбрано стамеской, в палец глубиной, и выемку залили воском. Воск был жёлтый, старый и пах мёдом и пылью. В нём, когда я наклонил крышку к свету, сидела медная печатка с короткой гранёной ручкой, вдавленная лицом вниз.

Вынимал я её долго. Воск держал крепко, и край гнезда я обломал ногтем. Печатка легла мне на ладонь, тяжёлая для своей величины, холодная, и через минуту согрелась. Ручку истёрли до блеска чьи-то пальцы. Я повернул печатку к свече. Резьба на ней шла наоборот, как режут всякую печать, и в воске остался оттиск, прямой, каким он ложится на бумагу. Три буквы в кругу, и ободок, разорванный в одном месте на пол-ногтя.

Промасленный лист лежал в сумке, сложенный вчетверо. Я развернул его и наложил на воск. Бумага, пропитанная лампадным маслом, пропускала свет, и снизу в неё проступили буквы. Я сдвинул лист чуть влево. Разрыв лёг на разрыв, буквы на буквы, и обвод, снятый моей рукой у кормового окна брига, сошёлся с воском до черты.

Потом я перевернул ларец и простукал костяшкой дно и стенки, по вершку. Звук везде шёл одинаковый, глухой. Больше в нём ничего не было.

Сидел я над этим, покуда свеча не оплыла на палец. Угли в жаровне подёрнулись серым. Наверху пробили две склянки, и вахтенный прошёл над люком, не заглянув.

Коносамент писали в Охотске в сентябре прошлого года. В сентябре ларец лежал у нас в трюме, в нижнем ряду третьего места, где-то между Кронштадтом и Рио. Либо таких печаток ходило две, либо эту вложили в крышку после, когда ларец уже ушёл со шлюпа. Спрятал ли её здесь кто-то от чужих глаз или подложил мне, по воску угадать было нельзя.

Утопить печатку значило утопить единственную вещь, которая связывала клеймо на бумаге с рукой, его ставившей. Держать её при себе выходило не лучше. В Петропавловской гавани меня ждали, и, ежели меня там назовут, обыскивать станут первым меня.