— Глупенький ты! — воскликнул Колодников, почувствовав такой прилив доброты, что его грудь высоко поднялась, точно чтобы дать место новым чувствам.

— Отец помер <…> так это прямой мой долг помочь его жене и детям. Деньги — прах, а люди — дети Божие. Скажи матери, что старый хозяин так говорит.

Рабочие с несказанным изумлением смотрели, как Колодников, вынув толстый бумажник, быстро отделил пачку кредиток и сунул их в руку мальчика.

— Иди-иди, — повторял он, легонько подталкивая его в спину, и лицо его было удивительным: оно сделалось светлым и радостным, точно внутри его существа распахнулось какое-то оконце и в прежнюю тюрьму ворвался голубой свет.

Мальчик запел.

Колодников посмотрел на удивленные лица рабочих и самолюбие старого дельца заговорило в нем прежним властным языком. Ему казалось, что он упал во мнении всех людей этих, и потому <он> с искусственным гневом закричал, нахмуривая брови:

— Чего глядите так! Знаю, что делаю. Где не следует, не брошу денег, не думайте. У меня в голове своя бухгалтерия и вам это не пример. Разинули рты и думаете: не потерял ли рассудок хозяин? Ну-ну, нечего стоять, работать надо.

Он все громче кричал, и чем сильнее чувствовал доброту и участие ко всем этим людям, тем выкрикивал все с большей грубостью. Это, однако же, не помогало: из-под опущенных бровей его светилось что-то радостное и лицо было светлым. Вглядываясь в рабочих, он вдруг увидел Ласточкина и закричал:

— Эй, ты, поди сюда!

Ласточкин подошел.

— Не люблю я тебя, — грубо заговорил Колодников, хотя в груди его прыгали радостные, добрые чувства. — Всегда ты был бунтарь и сколько раз уже я прогонял тебя, а вот теперь повадился разговаривать с моим сыном. Смотри, Ласточкин, помни: разум у сынка моего, что у младенца, запрещаю слушать его. Непутевый он, блажной, крамольный. Так ли говорю?

Он жадно ждал ответа, желая знать мнение рабочего о Леониде и почти уверенный, что Ласточкин будет поддакивать ему. Он, однако же, ошибся. Рабочий твердо и со злой улыбкой ответил:

— Нет, ваша милость, не так <…>. Что же касательно ума, то тоже напраслина: он словно с горы смотрит на нас и, видя грязь нашу, скорбит.

Все были удивлены смелостью Ласточкина и ожидали грозы; но, к общему изумлению, фабрикант стал только задумчиво смотреть на Ласточкина и вдруг улыбнулся длинной улыбкой.

— А ведь ты правду сказал, крамольник. Да, он скорбит, видя, как все мы, люди, грешно живем, точно он вернулся из каких-то горних селений… Однако, что за разговор у нас?

Он вдруг грозно посмотрел на фабричных.

— Говорю вам, работайте. Все глупость одна, блажь и ненужные слова. Ты, Ласточкин, грубить мне стал. Смотри у меня.

Он сердито застучал палкой об пол, но глаза его под нахмуренными бровями смеялись.

— А, впрочем, Ласточкин, ты хотя грубиян <…> но я тебе верю: вижу в тебе честность, и поэтому поручаю тебе вот что: перепиши всех малышей, больных и старых, что у нас на фабрике, узнай, кто в чем нуждается и приходи ко мне.

Он рванулся с места, грубо крикнул на рабочих, обругал их лентяями и, опустив голову, чтобы никто не видел его счастливого, но сконфуженного лица, быстро пошел к двери. В уме его или, вернее, в области подсознания тревожно билась какая-то скрытая мысль. Она беспокоила его, хотя и находилась вне сознания. Под влиянием этого беспокойства он остановился, делая усилие что-то вспомнить и вдруг закричал:

— Где этот дурак? Честушкин!

— Честушкин! — раздались голоса.

К нему бежал рабочий, который ему встретился, когда он вошел на фабрику.

Честушкин стоял перед ним с испуганным лицом и, как и прежде, расставив красные пальцы.

— Поди, поди сюда, — говорил старик, отводя его к двери, чтобы его никто не слышал. — Тебя я обидел, брат, так, без причины. Сорвалось, что делать? Все мы, люди — звери. Ты же вот какой, худой, измученный, и душа у тебя болит, полагаю. Возьми это вот, Честушкин, у тебя семья, знаю, да никому не сказывай <…> Пойми, я не зверь.

Он вложил в руку рабочего несколько ассигнаций и быстро вышел.

С этого времени Колодников стал часто заходить на фабрику, поражая рабочих выражением своего лица и еще более щедростью: он стал раздавать деньги, не глядя на них и не считая. Правда, минутами он кричал, грозно хмурил брови, но это никого уже не пугало.

ГЛАВА ПЯТАЯ

I

Если и есть великое и доброе для вас, оно не явится к вам по первому или второму зову, не явится к вам легко, без труда или в салоне… Тернии и крутизна — вот дорога богов, — сказал Порфирий.

Эмерсон

Золотисто-бледная луна, задумчиво катясь в голубой бездне, разбрасывала свои бледно-серебристые лучи на нашу планету-корабль, несущийся в пучине беспредельности с двумя миллиардами пассажиров-преступников.

Ели и сосны, образующие лес, и липы и клены сада Колодникова, стояли точно погруженные в волшебное оцепенение и, как таинственные существа, нашептывали одно другому тайны своего зачарованного бытия. Ночь божественно молчала и звезды в беспредельности триллионов верст трепетали золотыми ресничками, точно миллионы очей матери-природы.

Хотя ночь дышала священной тишиной, но в душах людей была тревога, жажда порока и греха светилась из их глаз и минутами ложилась по их лицам мрачными тенями.

Как и в прошлый раз, Глафира с своим женихом сидела в беседке, а под липами, вокруг стола, на котором стояли бутылки с шампанским, — Капитон со своими дамами и напротив — Зоя, Тамара и Ольхин. Все много пили и Капитон — в особенности.

— Господа, — громко воскликнул Илья Петрович, подымаясь с места и вглядываясь в лица пирующей компании, — я вам должен сообщить вот что: Серафим Модестович начинает безрассудно разбрасывать деньги. Вообразите чудо: являясь почти ежедневно на фабрику, он начинает раздавать, не считая.

— Капитон и Зоя, — заговорила Глафира, в свою очередь подымаясь, — не забывайте — наши капиталы отец в безумии своем может разбросать на ветер, то есть раздать разным оборванным рабочим, и потому нам надо посоветоваться, что делать.

— Остаться без миллионов! — воскликнула Зоя, делая кислую гримасу. — Да я сама тогда превращусь в привидение и стану ему являться в саване по ночам: «Папаша, мои миллионы!..»

— Ха-ха-ха-ха! — захохотал Капитон. — Превосходная идея: оденемся все в саваны, возьмем факелы в руки и пойдем к нему петь: «Миллионы…».

— Тише ты! — перебила его Глафира. — Вон к своему заветному дубу идет отец и за ним его безрассудный сынок. Будем слушать, чтобы знать, что нас ожидает.

Едва она замолкла, как Серафим Модестович, подойдя к дереву, опустился на камень, а Леонид, в руке которого была скрипка, глядя своими задумчивыми глазами на небо, заговорил:

— Какая чудная ночь! Смотрите вверх — какое божественное спокойствие разлито под этим голубым необъятным куполом, и в этой бездонной глубине проносится от звезды к другой и катится в беспредельность одно дыхание: Бог, и в этом просторе, в трепетании звездных лучей слышится голос: вечность, и в дыхании всего безграничного мироздания: любовь, бессмертие, блаженство бестелесных…

Умолкнув, он задумчиво продолжал смотреть на небо, а фабрикант, вглядываясь в высоту, вдруг прошептал: «Бог, Бог!»

Леонид быстро взглянул на него.

Он сидел неподвижно, с руками, положенными на палку, и глаза его были устремлены к небу. Его лицо было задумчивым, бледным и важным. Вглядываясь в беспредельную высоту, откуда миры светились, как мельчайшие искорки, он поражался этой высотой и поражался, что никогда раньше не замечал этой беспредельности и не чувствовал в этой голубой бездне дыханья Бога. Теперь ему казалось, что он слышит трубные звуки архангелов, призывающих всех, кто может их слышать, на высоту, где мир и тихая радость. «Гроба раскроются и обвинители встанут мои», — проходило в его уме, и в воображении его в сотый раз восставал человек, в горле которого зияла красная рана.