С поднятыми кверху глазами, с высоко вздымающейся грудью, она густым волнующимся голосом проговорила:

— Мрачно и торжественно здесь, как в церкви во время панихиды. Сын мой носит в душе святыню какую-то и в ней как бы приютился задумчивый опечаленный ангел, а в моей душе… в ней всегда выли бесы. Ах, эта комната… здесь еще и до сих пор эта решетка, и билась она, пленница… а там я в залах носилась в вальсе… И сколько лжи, сколько соблазна внесла я в семью. Вы, Петр Артамонович, так долго живя у нас, все знаете. Молчите. Мой сын, мой удивительный Леонид один только Бога носит в себе, а другие дети все по моим следам идут. Да, я много грешила, но, клянусь вам, меня оскорбляло это… оргии среди девиц, и я мстила. Вы все знаете — молчите. Пусть прошлое будет могилой и в ней будут зарыты вся ложь и преступления — молчите!

Она повернулась и, глядя вниз задумчивыми, грустными глазами, медленно направилась к двери.

Отец и сын, глядя друг на друга, многозначительно улыбнулись.

ГЛАВА ВТОРАЯ

I

Человек лишился души; прошло несколько времени и он теперь начинает томиться по ней. Эта потеря души составляет поистине наше больное место — центр всемирной общественной гангрены, грозящей всем современным явлениям страшной смертью.

Карлейль

Весеннее утреннее солнце ярко светило на голубом небе, когда Леонид, выйдя из своей комнаты, пошел по саду. Пройдя некоторое расстояние, он направился по главной аллее, по сторонам которой подымались столетние высокие липы со своими дуплистыми стволами, которые чем выше, тем более разбивались на множество ветвей, бросающих по земле дрожащие тени. Вправо от главной аллеи, в просвете деревьев, виднелся красный трехэтажный дом фабриканта с террасой, выходящей в сад, по углам которой были расставлены вазы с цветами. В противоположной стороне, в нескольких стах шагах от сада, возвышалось другое здание — громадное и мрачное, с почернелыми стенами, маленькими окнами и высокой, сделанной из кирпича трубой, из которой с равными промежутками, с тяжелым пыхтением, <…> вырывались столбы черного зловонного дыма. Подымаясь кверху и заражая воздух, они расстилались в голубом просторе сизой пеленой.

«Проклятое здание! — думал Леонид, грустными глазами посматривая на фабрику и на группы рабочих, которые один за другим скрывались в дверях. — Небо и земля, солнце, вода и растения — все величественно, чудесно, божественно, но жалкий человек не понимает, ни где он, ни кто и, суеверно преклоняясь перед модным воззрением, что он порождение бессознательных сил природы, в ожесточении мчится за удовольствиями и наслаждениями; но счастье убегает от него тем быстрее, чем бешенее он за ним мчится. Ни горы золота, ни все миллиарды богачей мира, ни сокровища, скрытые на дне океана и в недрах гор, не могут ни насытить человека, ни дать несчастной душе его мир, радость и счастье».

Все эти мысли проносились в уме сына фабриканта в то время, как он быстро шел вдоль аллеи <…> Дойдя до ограды, он вышел через железные ворота в открытое поле. С одной стороны зеленелась зубчатая стена елового леса, в просвете деревьев которого, под мрачно свешенными ветвями, виднелся темный коридор бесконечной дороги, с другой стороны, среди ровного поля, чернелись маленькие, покрытые соломой домики. Далее, за деревней, тянулись зеленые поля, среди которых кое-где были видны лошади и крестьяне. И те, и другие одинаково скучные. Откуда-то доносился свист иволги.

Леонид быстро шагал между лесом и деревней по направлению к высокому холму. Скоро он вошел на холм, на котором было расположено кладбище <…> Усевшись на камень, он начал озираться.

В отдалении едва виднелись золотящиеся в лучах солнца кресты и купола огромного города. Там расстилалась Москва. Бесконечные хвойные леса шли от нее в разных направлениях подобно зеленым кружевам, окаймляющим гигантское зеленое блюдо. Жаворонки вились в воздухе с ликующей трелью, точно в избытке счастья изливая восхваления из глубины своего маленького сердца.

И Леонид, глядя на все окружающее, с умилением уносясь мыслями к небу и понимая язык жаворонка и доносящийся из лесу свист иволги, с недоумением и мрачно стал смотреть на владения своего отца.

Он сидел неподвижно, с глазами, устремленными на фабрику и на дом, где он родился и где прошло его детство и юность. В воображении его из дали прошлого явился образ молодой женщины с прекрасным, но страдальческим, очень бледным лицом и большими голубыми глазами, из глубины которых смотрела грусть. На бледных губах ее как бы замерла скорбная, укоризненная улыбка, показывающая, что на все зло мира она отвечала грустью и кротким укором. С дали прошлого на него пахнули теплые волны тихой любви и в тоже время его кольнуло чем-то страдальческим, каким-то мучительным презрением к людям. И вспомнил он, что со времени детства его любовь всегда рисовалась ему со страдальческим лицом и укоризненно глядящими на мир голубыми глазами из-за железных решеток.

Самые сильные, никогда не изглаживающиеся чувства были брошены в его душу из уст пленницы, сестры его отца. Он возрастал и из ребенка превращался в отрока, впивая в себя великое сострадание к людям вообще, к гонимым и несчастным в особенности, презрительное сожаление к сильным и тиранам и привыкая думать, что мучения на земле — видимые бичи, порождаемые незримыми преступлениями. Чувствительность его развивалась до высшей степени, а мысли, порождаемые рассказами и жалобами пленницы, как бы образовали в его голове целые толпы летающих ангелов — больных и жалобно смотрящих на землю. Часто он задавал себе вопрос: какие тайные причины заставляют его отца держать его сестру в плену — в комнате с железными решетками — и, не будучи в силах разрешить этот вопрос, приходил к выводу, что те миллионы, которые кует его отец, требуют крови и преступлений, страдальческого существования сотен других людей, и что только на их костях и можно возводить такие роскошные дома, как у его отца.

С годами его мрачные воззрения и чувствительность все более усиливались, в то время как молодая женщина, благодаря вечной грусти, гнездившейся в ее душе, все более таяла. Скоро она слегла в постель и не подымалась больше. «Когда она лежала в гробу, — проносилось в уме Леонида, — я смотрел на нее, очарованный ее лицом: оно было неизъяснимо светлым, выражающим радостное удивление, и улыбка на ее лице говорила: теперь я все поняла и в восторге уношусь от этого мира зла и загадок. Никакой ученый не мог бы убедить меня тогда, что, вместе с ее смертью, ее душа перестала существовать: отражение светлой радости на лице ясно говорило, что, вырываясь из временного жилища — тела, ее душа, объятая изумлением, уносилась в иной мир в восторге неизъяснимом. Я испытывал тогда ощущение ее близости с такой силой и ясностью, что почти перестал огорчаться видом ее мертвого тела. Однако же, вера в наше бессмертие во мне скоро прошла, — вот в этом городе».

И Леонид сосредоточенно и задумчиво стал смотреть на верхушки башен и церквей. В уме его проносились воспоминания первого времени его пребывания в университете. Среди студентов он казался странным существом, печальным, задумчивым и как бы порывающимся унестись в какой-то иной мир. Побуждаемые отчасти любопытством и отчасти его деньгами, к которым он сам относился с презрением, студенты, образовав вокруг него кружок приятелей, стали осмеивать и разбивать его стремление к идеалам, его сожаление о злополучной людской юдоли, его веру, что объяснение всей этой «земной чепухи» будет где-то в ином мире. По мнению студентов, оказывалось, что Бог — утопия легковерного человечества, бессмертие — мечта идеалистов, сокрушение о страданиях людей — болезненная чувствительность, мешающая жить и затемняющая свет разума — единственная сила, которой человек может гордиться. Далее, по их мнению, оказывалось, что нам, людям, остается только свести все мнимо-сверхъестественное с небес на землю и постараться объяснить все это естественными законами физики и других наук. Сокрушая идеализм сына фабриканта всеми доводами современного знания, студенты оканчивали все это выводом, что человеку остается только думать о своем благополучии и уметь бороться с такими же, как он, конкурентами на житейской бойне. Сталкивать слабых в яму и уметь ежедневно получать максимумы всякого рода наслаждений — вот весь смысл существования гордого, смелого, хищного и энергичного двуногого зверя- человека. Заключительным словом всех подобных рассуждений обыкновенно бывали предложения отправиться немедленно к женщинам и, освободив себя от всех пеленок идеализма, не стесняться наедине с обнаженными самками быть здоровым и страстным самцом.