— Возьмите и разделите поровну.

Она снова подняла руку и, обвив ею шею Тамары, направилась к оставленному ею креслу, на ходу громко прокричав рабочим:

— Гоните отца, как только он явится.

— Ну, сынок, я пойду посмотрю, что там такое, ты — хозяин, можешь себя и не тревожить.

Проговорив это, старик-управляющий, вздыхая и покачивая головой, направился к двери.

Все уселись.

Вдруг среди воцарившейся тишины раздались с необыкновенной грустью прозвучавшие слова:

III

О, ты, ищущий бессмертной истины, владей своими мыслями, устреми взор своей души на тот единый чистый свет, который свободен от страсти.

Брам. мудрость.

— Горе мне, горе!

Все повернули головы и в конце залы увидели вошедшего Серафима Модестовича и за ним его сына. Старик неподвижно стоял, опустив голову и глядя вниз, в одну точку. Длинная и теперь белая, как снег, борода, закрывая его грудь, свешивалась книзу кольцами, как хлопья снега на опущенных ветвях плакучей ивы; такие же белые волосы падали с его головы на плечи. Морщины на его лице углубились и около рта образовались складки, придающие его улыбке вид необыкновенной грусти. Несмотря на все это, в глазах его светился свет, которого прежде в них не было, точно по мере разрушения его телесной храмины, в духовном храме его все ярче разгорался огонь.

— Ах, с каким чувством он это сказал, бедненький, — тихо сказала Анна Богдановна, и в глазах ее сверкнули слезы.

— Тише вы, мама!.. Сядемте здесь все за колонны, — прошептала Глафира и все, беззвучно пересев на другие места, с любопытством стали прислушиваться и наблюдать.

— Горе мне! — с тяжелым вздохом воскликнул снова старик, продолжая смотреть вниз и расставляя руки. — Лес крестов вижу пред собой. В глазах кровавые круги кружатся и в них бледные лица. Чем больше в совесть смотрю, тем страшнее думать мне, и вот все в голове стучит, словно молоточек: «Сосчитай-ка, сколько ты похоронил». И вот все считаю, все счет веду: того хитростью несчастным сделал, лишив куска хлеба, того в гневе вытолкал в шею умирать смертью голодной <…> того подтолкнул в яму, когда он со слезами молил: поддержи, падаю, тот от притеснений моих на крючке повесился… Все считаю, Богу хочу счет представить и не могу: голова идет кругом, тошнота подымается к горлу, и в глазах кресты, кресты… мертвые встают и слышу предсмертные стоны и пение: вечная память.

Он поднял голову и с исказившимся лицом, густым голосом запел:

— Веч-на-я па-а-мять!..

Опустив голову, он снова стал неподвижно смотреть вниз.

Все вздрогнули и переглянулись.

— Бедный мой Серафим! — прошептала Анна Богдановна и слезы градом потекли из ее глаз. Как бы в ответ на это, лицо Глафиры сделалось холодным и злым и она сухо возразила:

— Да, бедный, но надо еще добавить: совсем безумный.

— Тише, будем слушать, — прошептал Илья Петрович как раз в тот момент, когда Леонид окликнул отца:

— Папаша!

Старик повернул голову с необыкновенной ласковостью в печальном лице.

— Что, мой друг, что?

— Вам тяжело, но душа очищается ваша в слезах скорби.

— Тяжко-тяжко! — со вздохом снова воскликнул старик, снова опуская голову. — Душат мысли о прошлом, душат они меня. Сынок мой, подлинно говорю, как змеи обвили сердце мое и сосут его. Вот говорят ученые глупцы, что жизнь — битва и что будто право победителей налагать ярмо на слабых и что это справедливо. Несправедлив и жесток был бы Творец, если бы это было так, и земля превратилась бы в огромную бойню. И все это не так. Сея зло, думаем: вот счастье строим себе и не знаем, что зло наше впивается в сердце и мучает нас до последнего дня и что замученные нами — мстители наши и тени их ходят пред очами нашими. В руках Духа-Судьи — весы правосудия, но подлинно говорю: слепы мы все и не видим Судью, и не знаем, что чаша с грехами и кровью прольется на нас и порвется сердце наше. О, горе мне! Созидал себе счастье, а вот лес крестов и пред очами мертвецы бледные…

Он снова поднял голову и запел:

— Вечная память.

— Мне даже страшно! — прошептала Анна Богдановна и голова ее нервно закачалась. Глафира смотрела на нее с холодной насмешливостью.

— Вы, мама, совершенный ребенок.

— Папаша! — раздался в это время голос Леонида.

Старик поднял голову.

— Что, сынок?

— Теперь я вижу и восторгаюсь: распадаются оковы ваши и падают решетки вашей темницы, и этот свет и истина, которые открылись глазам, терзают вас. Счастливы видевшие истину посреди земной тьмы, потому что и от могучих властелинов мира она отходит и сердце ваше, раскрывшись для любви, освободило руку от золота.

Старик закачал головой.

— Да-да, сынок. Чем в сердце больше света, тем пальцы слабее держат кошелек. Я все отдам.

— Ого! — шепнула Глафира. — Он все отдаст, слышите?

Губы ее дрогнули от холодного, беззвучного смеха.

Старик, между тем, глядя на Леонида, говорил: <…> ударил себя рукой по голове. Его дочери, Тамара и муж Глафиры сдержанно засмеялись.

— О, незримые гении мира, — возгласил Леонид, — вы ходите со светильниками истины по земле и мы не видим вас. Панаша, я знаю что теперь вы все готовы отдать.

— О, сынок, все, кроме души своей, кроме души.

— Значит, ничего, — шепнула со смехом Глафира, — потому что из всей собственности его у него и осталась теперь только одна душа.

— Неправда, — шутливо возразила Зоя, — брюки и еще кое-что мы ему великодушно оставляем.

— Мне ничего не надо, — продолжал старик, вынимая из бокового кармана бумагу и развертывая ее. — Вот список всего, что у меня есть: имения, дома, капиталы. Сестрам твоим и вам двум оставлю, что сочту нужным… Остальное рассыплю, как пыль… Богом клянусь — все раздам… пусть все берут неимущие…

— Ого! — с выражением гнева в лице шепнул Илья Петрович. — Вы слышали, господа?

— Возмутительно! — откликнулась Глафира и лицо ее сделалось злым и холодным. — Отобрать все у родных детей, чтобы бросить оборванцам-нищим.

Зоя нахмурила черные брови, охватила руками ручки кресла и, с ненавистью и презрением вглядываясь в отца, сказала:

— Ну, отче Серафим, путешествуй в монастырь. Мы тебя накажем за эти слова.

Она повернулась к Тамаре и нежно прошептала:

— Тамарочка, из твоих черных глаз смотрят на меня демоны: пусть они обвеют душу мою тьмой.

— Отдам все… — повторил снова Серафим Модестович.

— Но, сыночек мой, вот что вспомнил я: мне кажется, что люди смотрят на меня не прежними глазами и не так почтительны ко мне. Простые рабочие — у тех раскрытые сердца и в лицах как бы умиление, но кто повыше… Вот разгадай-ка ты мне.

По лицу Леонида пробежала грусть.

— Вы заметили и я тоже.

— Тоже-тоже! — дрогнувшим голосом повторил старик. — Что же ты заметил, мой друг?

— Папаша, оставим это, — со страдальческим видом сказал Леонид, — и верьте мне, что раздать богатство ваше вам не удастся: мои сестры и их мужья уже вцепились в капиталы свои и для вас давно уже расставлены сети.

В лице старика дрогнули какие-то мускулы и в глазах отразились изумление и вспыльчивость.

— Сети!.. Как они смеют?

Леонид поднял руки над головой.

— Мир — тьма.

— Тьма… да…

Он неподвижно стоял с опущенной головой в мучительном раздумье, но потом поднял голову и лицо его оживилось.

— Нет, неправ ты. Всегда любили меня мои дети и теперь, когда я лучшим стал, как они могут восстать против отца… Сети!.. Как на врага подымутся, значит?

Леонид снова расставил руки, как бы показывая на все находящееся на земле.

— Тьма-тьма!

Старик откинул голову и стал смотреть на сына.

— Что сказать ты этим хочешь?

— Слушайте, папаша. Когда человек безумен и жесток <…> тонко душит людей, в его честь часто слагают хвалебные гимны. Когда же, просветлев духовно, он перестает совершать дела тьмы и видит сокровенное и тайное, мнения переменяются и о нем говорят, что он…