Фирма — это корпорация, где штампуют и помогают практически воплотить некий идеальный образ бытия, напоминающего суперсовременный торговый центр, с его «акрами разноцветных суррогатов», с его «омерзительным изобилием». Джоя послали в Гарвардский университет, потому что родители видели в нем будущего поэта, возможно, еще одного Эмерсона или Элиота. Они, конечно, не подозревали, что Гарвард переменился: теперь в нем готовят тех же негоциантов, разве что зарабатывающих не бизнесом, а изучением филологических премудростей. Наблюдение бесспорное, и Джою нетрудно оправдать им собственное отступничество от идеала, грезившегося его родителям-фермерам с их наивными мечтами об академической карьере для сына.

Но для Апдайка такие оправдания несостоятельны. В жизни Джоя был момент выбора, хотя сам он этого и не заметил. А выбором стала фирма. Иначе сказать, сравнительное бытовое благополучие, сытая скука, бесцветность, усредненность.

Вернувшись к себе на ферму много лет спустя, Джой впервые — зато с обостренной отчетливостью — постигает необратимые последствия подобного выбора. Как и Джордж Колдуэлл, он только хотел приладиться к «духу времени», только пытался существовать, «как все». И расплатился за это полуосознанное приспособленчество ощущением катастрофы, еще более настойчивым, чем у героя «Кентавра».

Пегги, сменившая в его биографии Джоан — ту девушку, которая однажды в сумерках выехала ему навстречу из парковой аллеи и сразу напомнила образы Вордсворта, — также явилась для Джоя выбором между жизненными установками, которые невозможно соединить. Происходит «вывих», на который Джой сетует в прощальном разговоре с матерью, когда обнажаются его самообманы, тщательно ото всех скрывавшиеся годами. А несколькими страницами выше есть в повести поразительный эпизод, который стоит больше, чем любые открытые признания. Возвращаясь ночью в свою комнату, Джой вдруг явственно различает забытый и с детства такой знакомый запах дождя, когда словно высвобождается что-то «дорогое, что долго дремало в камне, в дереве, в штукатурке, в воспоминаниях дома». Но он ошибся. Запах идет от непросохшего полотенца, которое Пегги бросила на перила. И сразу же обозначается пропасть между покинутым — не навсегда ли? — миром фермы и тем захламленным суррогатами миром, в котором теперь обитает служащий фирмы Джой Хофстеттер.

В обеих книгах речь идет о тупиках, куда неизбежно попадает личность, избравшая для себя конформистскую ориентацию или подчинившаяся ей, пусть скрепя сердце. И о поисках выхода из этих тупиков, о попытках преодоления. О подлинной и иллюзорной духовной свободе. О том, для чего живет человек.

Здесь много точек пересечения, иметь ли в виду проблематику или тип центрального персонажа. Но Колдуэлл — человек с юности бездомный, брошенный в водоворот жестокого социального кризиса 30-х годов и вынужденный вести отчаянную борьбу просто за то, чтобы выжить. А у Джоя есть опора и пристанище, отвергнутое не по необходимости — только по собственной воле. И проблема свободы для него стоит иначе, чем для героя «Кентавра», потому что он располагает реальными возможностями для нравственного самоосуществления. Недаром преследует его видение фермы — уже не родительской, а своей фермы, где этот горожанин с дряблыми мускулами, быть может, снова ощутил бы ту «оплодотворяющую землю заботу», которая способна исцелить от гнетущего чувства попусту, зря проживаемой жизни. Недаром здесь, на ферме, так пристально всматривается он в нерадостные предварительные итоги своей биографии и всерьез задумывается о том, что в самой природе мироздания заложена доброта, которую призван преумножать человек — своим трудом, своим мужеством перед лицом трудностей и зла. Всем своим пребыванием на земле.

Финал «Фермы» — обычный в современной литературе «открытый» финал, оставляющий героя на распутье. Пожалуй, всякое иное решение показалось бы в данном случае фальшивым. Какой-то неявный сдвиг происходит в представлениях Джоя после поездки к матери, которую он, должно быть, никогда больше не увидит. Но до перелома еще очень далеко.

Ведь, как и Колдуэлл или персонажи «Сада радостей земных», Джой — пленник понятий и норм потребительского общества, чьей примечательной чертой стала девальвация идей долга и ответственности, принципов духовной взаимосвязи поколений и вообще любого рода серьезности в отношении нравственных истин. Куда удобнее убедить себя, подобно Джою, что «истина непрестанно образуется из отвердевших иллюзий», а стало быть, не может иметь значения обязательного морального закона. Да и жизнь на ферме, какой ее показывает Апдайк, — менее всего романтическая идиллия. Это постоянные тяготы, семейные раздоры, борьба самолюбий, скудость благ.

Но в этой жизни есть качество незаменимое — она вознаграждает ощущением причастности к добру, она дает человеку чувство своей необходимости и незаменимости в мире. Она заполнена подлинно человечным содержанием и именно поэтому — свободна. Вопрос в том, сумеет ли постичь эту правду герой Апдайка, и мучающийся своей порабощенностью, и страшащийся потерять искусственное благополучие, которым его одарила «цивилизация потребления».

Оутс не оставляет своим персонажам и такого выбора. Ее роман носит строго детерминистский характер: люди принимают этическое решение раз и навсегда, а дальше все совершается в согласии с неумолимой логикой поступательного развития. И сама возможность что-то выбирать сведена для ее героев к минимуму. Задумавшись над своей незавидно складывающейся судьбой, главная героиня романа Клара Уолпол придет к выводу, что по-иному она и не могла сложиться, ведь «одно цепляется за другое, одно из другого вытекает». Так, «может быть, все в жизни вовсе не случайность»? Последние сомнения на этот счет устранит сама Оутс — и построением действия но строгой схеме, ведущей от причин к следствиям, и характером поступков той же Клары, неизменно оказывающихся только следующим шагом но раз и навсегда определившемуся пути.

Читая «Сад радостей земных», несложно уловить, сколь многим обязана Оутс американскому роману 30-х годов, особенно Стейнбеку. Конечно, по масштабам дарования и по богатству художественного мира Оутс и Стейнбек — писатели разного уровня. Из «Гроздьев гнева» и «Заблудившегося автобуса» Оутс почерпнула прежде всего мысль о глубокой обусловленности каждой индивидуальной судьбы теми большими общественными процессами, в которые неизбежно вовлечен человек, как бы он ни желал остаться в стороне от драматически развивающейся истории. Но эта идея, принявшая у Оутс значение важнейшего принципа повествования, нередко понимается ею упрощенно, даже прямолинейно.

В изображении Оутс действительность навязывает личности свои жестокие нормы настолько властно и последовательно, что герои фактически лишены возможности строить жизнь в согласии с собственными представлениями об этической правде. Они лишь пытаются каким-то способом защититься от бесконечных лишений, грязи, грубости, с которой сталкиваются на каждом шагу, они до конца поглощены этой отчаянной и безнадежной борьбой с повседневностью, уродующей их духовный мир. Всех их рано или поздно поджидает непоправимое жизненное крушение, и сама заранее угадываемая повторяемость подобных развязок призвана выявить всю глубину антагонизма между законами американской социальной жизни и таким простым, таким естественным стремлением человека к счастью.

Существенно, впрочем, что понятия героев о счастье заметно меняются от поколения к поколению, и вот в этих-то новых чертах самосознания персонажей всего отчетливее проступает движение времени, которое Оутс стремится запечатлеть в «Саде радостей земных». Охват событий в романе едва ли не эпический — почти три десятка лет, на которые приходятся «великая депрессия» 30-х годов, и война, и маккартизм, и первые, еще робкие ростки «контестации», уже полыхавшей жарким костром, когда Оутс писала свою книгу. Но события социальной хроники отодвинуты на периферию рассказа. Мы различаем лишь их стершиеся отзвуки в биографиях Карлтона, Клары, Кречета — представителей разных поколений рядовой американской семьи, втянутой в эти вихри бурной, суровой эпохи и затерявшейся среди ее изломов и противоречий.