И он ушел. Клара лежала не шевелясь. Потом наконец зажгла свет и увидела на столе деньги — раскиданные кое-как бумажки, словно их расшвыряло вихрем, каким пронесся здесь Лаури. Не сразу она заставила себя подняться и прибрать эти бумажки. Она двигалась медленно, точно деревянная. Как же ей жить дальше?

7

Тот день, когда Клара начала сама управлять своей жизнью, был обыкновенный, ничем не примечательный. До последней минуты она понятия не имела, как подчинить себе все эти случайности, — так водитель на полной скорости рванет машину вбок, чтоб не наехать на кролика, или преспокойно раздавит его и даже не оглянется, а секундой раньше понятия не имел, поступит ли так или иначе.

Ей уже шестнадцать, а к тому времени, как родится ребенок, исполнится семнадцать. Каждое утро после отъезда Лаури она просыпалась, ясно, отчетливо сознавая, что с ней случилось и что ее ждет. Туманную мечтательность минувших двух недель как рукой сняло. Клара смотрела на все вокруг пристальным, холодным взглядом. Быть может, она не слишком полагалась на окружающий мир… быть может, хотела увериться, что вещи остаются на своих местах, не меняют свой облик и существо. Она непрестанно думала о будущем ребенке, а тем самым и о Лаури: вот способ сохранить ему жизнь, даже если — в Мексике или где-нибудь еще — он когда-нибудь умрет. Он будет жить в ребенке, у ребенка будут его глаза или, может быть, рот, что-то отцовское в складке губ, и он станет откликаться, когда она позовет, и прибежит на зов, как бы далеко ни был.

Жителям Тинтерна Клара, должно быть, казалась такой же, как все здешние девушки, которые жили у самого шоссе и взрослели слишком быстро, и, однако, им не терпелось поскорей сделаться совсем уже взрослыми. Люди старшего поколения, те, кто успел прочно стать на ноги и не потерял все деньги и землю во время передряги, постигшей страну несколькими годами раньше, не видели разницы между Кларой и другими такими же девчонками с окрестных ферм; совсем еще девчонки, а их вечно таскают по танцулькам, по придорожным барам и гостиницам, освещенным неоновыми огнями; смотрят они скрытно и недобро, глаза у них слишком знающие; знание это дается годами скуки, идущей об руку со взвинченностью, когда тягостные будни чередуются с лихорадочными, опасными развлечениями, долгие дни в поле или на скотном дворе — с вечерами на шоссе или где-нибудь в заброшенных домах, в сараях, с мужчинами, знакомыми только по вчерашним танцам. Клара даже не разговаривала ни с кем из этих девчонок, хоть и знала, как нетвердо стоит на ступеньке, отделяющей ее от них; а с виду она ничуть не лучше их, и как тут быть — непонятно. И конечно же, люди перемывают ей косточки. Сплетничали, когда ее навещал Лаури, а теперь, когда он не появляется, сплетничают и того больше. Сонин дружок попал в переделку, брат его жены порядком его избил, было это в другом городе, и про эту драку тоже болтают вовсю. Джинни с таким наслаждением и так зло треплется про Соню… мучительно думать, что все это относится и к ней, Кларе, с ней вышло еще хуже, Соня по крайней мере ничего хорошего и не ждала. И все-таки она любит Лаури, все надеется — может, он еще передумает, ведь эта Мексика так далеко… а с виду она все такая же, лицом ничуть не переменилась. В память Лаури она дважды в неделю моет голову и сушит волосы на знойном августовском солнце, и в этой жаре удается забыть, сколько времени уже отделяет ее от тех дней на побережье. Когда такое пекло, рушатся все преграды.

Она плакала часами напролет, а потом кляла себя за эти слезы, как и все минувшие два года. Всего тяжелей были жестокие, невыносимые часы, когда не оставалось уже ни слез, ни проклятий. Точно позывы к рвоте на голодный желудок — нескончаемые мерзкие судороги, которые не приносят никакого облегчения. Лаури — подлец, думала она, но что из этого? Ведь он всегда был подлецом и ничуть этого не скрывал. Его можно было изругать самыми последними словами, и он соглашался, а потому ругательства не приставали к нему, попросту отскакивали, и он оставался все тем же, прежним Лаури… Клару измучила, измотала любовь к нему, лихорадочная страсть, что бесновалась в ее теле и неистово рвалась наружу. Как бы хорошо дать ей выход, изрыгнуть ее, отплеваться… но этот дьявол все сидит внутри, вцепился в нее мертвой хваткой. Ребенок тут ни при чем. Он сам по себе, он мирно ждет, он спит в ней и не торопится. И потихоньку набирается от нее жизни, кормится малыми капельками ее крови… а дьявола, которого она носит в себе повсюду, куда бы ни пошла (однажды в воскресенье даже в церковь забрела, так нестерпимо было оставаться весь день одной), — этого малостью не насытишь, кротостью не задобришь, он беснуется в каждом уголке ее тела, проникает в каждую клеточку, жжет, колет, язвит, не дает ни минуты покоя. Ему нужен Лаури, нужна любовь Лаури. Только Лаури мог бы его укротить, но он уехал и, должно быть, никогда не вернется.

— Сукин сын, — бормотала Клара.

Порой на улице она разговаривала сама с собой, старалась только не шевелить губами. Часто она впивалась глазами в машины, что проезжали через Тинтерн, незнакомые машины, словно они могли привезти ей весть из чужой, далекой страны, и те, кто сидел в машинах, ловили ее взгляд и увозили его с собой. Соня сказала, что глаза у Клары стали больше прежнего. Сбавлять вес не надо, предостерегла Соня, не то она станет уж слишком худая, а вот брови она себе сделала красивые. Сама Соня чересчур выщипывала брови, от этого лицо у нее всегда было немного удивленное, а вот мрачные раскосые глаза ее ровно ничего не выражали. Они уже слишком много в жизни видели. Возможно, Соня почувствовала, что Клара несчастна, ведь Клара больше не болтала с нею, как бывало прежде, но Соня не умела выразить свои добрые чувства и не знала, как заговорить всерьез о самых сокровенных чувствах подруги. Она только не скупилась на злые, презрительные и насмешливые слова о мужчинах: вот уж из-за кого не стоит расстраиваться! Клара теперь постоянно забывала пригласить ее ночевать, и Соня тоже забывала это предложить. Обе не стремились возобновить прежнюю тесную дружбу, ведь обеим слишком многое надо было скрывать. Но Клара заметила: Соня больше не фыркает, что Лаури «белобрысый стервец», который «больно много о себе воображает». Язвительные шуточки прекратились — как отрезало.

Кэролайн с младенцем приехала навестить родителей, гостила у них не первую неделю, и она тоже сказала, что Клара стала совсем другая. Кэролайн и сама после свадьбы переменилась — похудела, погрустнела, стала беспокойнее, и появилась у нее привычка с печальным видом гладить то руку Клары, то волосы — Кларе это вовсе не нравилось.

— У тебя иногда вид какой-то чокнутый, — сказала Кэролайн. Она не знала, как еще выразиться, хотя и понимала, что это звучит грубовато. — Что с тобой? Опять та стерва из школьного управления цепляется?

Младенец у Кэролайн был слабенький, болезненный, о своих отношениях с мужем она ни слова не говорила, а Клара вовсе и не жаждала узнать ее секреты. И она старалась избегать подруг. Она всех теперь избегала. Где-то в глубине сознания идет потаенная работа, для нее нужно время, а с Кэролайн и Джинни говорить больше не о чем, и нет сил и охоты попусту болтать и перешучиваться с мужчинами… как-то в магазин заглянул муж Джинни, пристал было с разговорами, но Клара даже не улыбнулась, сразу послала его к чертям, и ему это совсем не понравилось. А потом однажды, под вечер, она пошла пройтись в безлюдном месте, примерно за милю от дома, увидела у обочины машину Ревира — и разом поняла, что будет делать, какие планы складывались у нее в голове почти целый месяц.

Вот сколько времени прошло: почти месяц. А ей каждая неделя казалась годом. Клара всегда была довольно равнодушна к своему телу, но после памятной поездки с Лаури стала следить за тем, что делается у нее внутри, следить яростно, неотступно, с горькой обидой — от этого чувства ей никогда уже не избавиться. Лаури сделал ее тело другим. Но наперекор всему она здорова. Беда в том, что это здоровое тело существует само по себе, словно бы отдельно от нее; у него своя жизнь, оно хочет не того, чего хочет она. Иногда ей снится, что Лаури с нею в постели, а рассудок вовсе этого не желает, в душе вскипает злость и отвращение. Наедине с собой, а минутами даже и в магазине она прижимала ладони к животу и думала — у тела своя дорога, а душа отчаянно рвется в другую сторону; но конец один, выбора нет.