4
Кречету странно было идти на охоту… словно бы просто гуляешь, но есть в этом что-то опасное, что-то очень страшное. И скучно тоже. Он, спотыкаясь, брел за Робертом, будто один Роберт знал дорогу и только ему принадлежала сейчас чуть заметная лесная тропинка, знакомая Кречету наизусть (он ходил по ней тысячу раз). Он держал свое ружье в точности как Роберт свое, ведь они оба — мужчины, оба играют во взрослых. Кречет перевел дух и стал себя уговаривать: ему только того и надо, это хорошо; ведь он больше всего на свете хочет поскорей вырасти и стать таким, как Ревир, и узнать все, чему Ревир может его научить, выучиться всему очень быстро, перегнать братьев и узнать еще много такого, чего, пожалуй, даже сам Ревир не знает. Иначе он все равно нипочем не успокоится. Он будет все знать и ездить вместе с Ревиром — тот ведь все время разъезжает, — будет помогать отцу, все для него налаживать, устраивать всякие дела, в которых пока еще ничего не смыслит… и вот тогда, после всего этого, можно будет посидеть спокойно, отдохнуть, оглядеться. Тогда можно будет подумать о себе.
— Все ж таки он тебя не поколотил, а меня колотил, сколько раз. И Джона тоже, сколько раз, — говорил через плечо Роберт.
Он старался утешить Кречета, чтоб не расстраивался, что Ревир на него наорал, но Кречет не позволял себе про это думать. Не позволял себе судить отца.
— А Кларка он один раз высек, да еще как высек, ого! — Роберт засмеялся, блеснули белые зубы; у него зубы немножко выдаются, точно у какого-нибудь ручного грызуна, точно у белки или у кролика, у какого-нибудь зверька, которого они сегодня утром, может быть, застрелят насмерть. — Настоящим хлыстом. Старый такой хлыст, он у папы в сарае висел, взял да и высек. Даже кровь выступила. Я уж не помню, что Кларк тогда натворил… с какой-нибудь девчонкой, что ли, дурака валял, а ему тогда было только пятнадцать. Он всегда бегал за девчонками, даже еще раньше, только папа не знал. Я даже сам хотел ему сказать, как-то это противно — с девчонками. А по-твоему?
Роберт говорит застенчиво, неуверенно. Он так разговаривает с одним только Кречетом. Оттого, что Кречет всегда молчит и видно — он старательно все обдумывает, Роберта тянет на откровенность. Он ничего, Роберт, даже славный, когда других нет поблизости.
— Наша мама нам говорила, что это нехорошо, она про это больше Кларку говорила, — продолжает Роберт. Не нравятся мне эти сестры Сейфрид у нас в школе. А тебе?
— Мне тоже, — сказал Кречет.
Он на миг представил себе этих кругленьких, непоседливых, вечно хихикающих девчонок и тотчас выкинул их из головы. И без них было о чем подумать. Может быть, где-то близко прячутся фазаны и вот-вот взлетят, или какие-то маленькие тихие зверьки жмутся к земле, а через считанные минуты их настигнет смерть; если уж непременно надо кого-то застрелить, так лучше поскорей бы — и чтоб покончить с этим. Может, тогда он сумеет на время забыть про охоту, пока Ревир опять о ней не заговорит.
— А почему же они твоей маме нравятся? Она Кларка дразнит, что он бегает за какой-то девчонкой. Почему же она не злится… разве ей все равно?
— Что?
— Разве ей это все равно?
Роберт чего-то добивался, была у него какая-то задняя мысль, но Кречета это не занимало. Ладони, стиснувшие ружье, вспотели. Он молчал, плотно сжав губы, точно солдат, что шагает прямо на врага, который уже взял его на мушку. Потом с усилием глотнул и спросил:
— Далеко еще идти?
— А нам спешить некуда, — сказал Роберт. — Вся соль в том, чтобы не спешить.
Совершенно ясно — Роберт повторяет чьи-то чужие, взрослые слова.
И Кречет упрямо шагает дальше. Если начнешь думать о том, что надо сделать, пожалуй, еще стошнит и придется повернуть назад. Значит, нужно не думать. Нужно разозлиться, забыть то, что лезет в голову, — как отец и еще один человек вернулись с охоты и на грузовике поверх капота привязана была убитая лань, другие лежали в кузове — тяжелые, мертвые, а кровь еще текла. Эти мертвые тела были необыкновенно тяжелые. Не станет он про это думать. И про кучу рыбы, которую мальчишки приносят, когда удят с моста… круглые неподвижные глаза, если придвинуться поближе, в них можно увидать себя, как в зеркале… только, уж конечно, придвигаться не захочешь. А рот разорван крючком, и там белая плоть, тонкий-тонкий слой, как бумага… А фазаны, а цыплята… свои же цыплята, со двора, — лежат мертвые, ждут, когда их ощиплют, от них идет теплый, тошнотворный запах, а Мэнди знай делает свое дело и только посвистывает. Внутренности в ведерке. Цыплят ставят в печь, они делаются коричневые — и вот, готово: по воскресеньям стол накрыт белой скатертью, стоят подсвечники, что Клара купила в Гамильтоне, все такое чистое, нарядное, а посередине мертвые поджаренные цыплята. Их выпотрошили, кишки чем-то начинили, подбавили соли, перцу, тут же печенки, сердца, желудки и еще невесть что — и у всех слюнки текут.
Кречет сплюнул в сторону, как взрослый. Во рту какой-то мерзкий вкус.
А иногда они толком не прожарятся, внутри остается красное и сочится красным, кровянистый сок подтекает в картошку. И с бифштексом тоже так бывает. Ревир ест эту кровь, подхватит вилкой мягкое, беззащитное мясо и ест, и Клара тоже, у нее зубы что хочешь разгрызут, и мальчишки, все трое, они всегда голодные, и гости, если приедут, тоже едят. Один Кречет сидит на отшибе и смотрит, в животе у него все переворачивается, он уже знает, что будет дальше. Он ясно чувствует во рту все по отдельности: каждую жилку и клочок мяса, хрящик, жир, мышцу, случайный осколок кости. Все такое отчетливое, живое. Клара как-то сказала, передернувшись:
— А вдруг сердце оживет и забьется во рту?
И все захохотали, даже Ревир немножко посмеялся. Один Кречет сидел и остановившимися глазами смотрел, как Кларк жует птичье сердце. Наверно, он, Кречет, и правда чокнутый, и лучше обо всем этом помалкивать. Клара так ему и сказала — чтоб держал язык за зубами.
И все же…
И все же, если непременно надо убить какую-то дичь, он убьет, и с этим будет покончено. Он готов. Никогда он не будет так к этому готов, как сейчас. Если взлетит птица, что ж, он выстрелит, в последнюю секунду можно закрыть глаза. Пускай Роберт объяснит ему, что нужно делать. Да и Ревир уже объяснял. И когда он нажмет на спусковой крючок, это по-настоящему не он сам нажмет, а отец или Роберт, в общем, кто-то другой. А мертвой птице не все равно?
— По-твоему, им очень больно, когда в них попадешь? — сказал он.
— Они ничего не чувствуют.
— Один раз выстрелить, и хватит? Или надо еще?
— Я тебе все скажу, что надо делать, — сказал Роберт; он как будто смутился. Может быть, он к такому не привык — к таким расспросам и разговорам; он-то стрелял уже не первый год, но нимало об этом не задумывался.
Он все поглядывал через плечо назад, в глубь леса, будто надеялся, что их догонит Джонатан или еще кто-нибудь. Сперва они шли осторожно, были все время начеку, но постепенно стали чувствовать себя свободнее. Кречет подумал — может, еще ничего и не случится. В конце концов, можно отложить на другой раз. Тихо-тихо, только где-то высоко над головой чирикают птицы, их не видно, да жужжит вокруг мошкара, и ее тоже не видно. Хорошо в лесу. Хорошо, когда сбоку пробивается солнечный свет, ложится яркими пятнами на мох, на поваленные бурями замшелые стволы, будто нарочно выбирает, показывает — ведь, если не смотреть внимательно по сторонам, можно много чего не заметить. Роберт прошагал напрямик по фиалкам. Отпечатки его сапог остаются на зеленых подушках мха, он топчет цветы и даже не замечает, как все пахнет: лето уже кончается, настает осень, и снизу, из долины, дует теплый ветер, взбегает по склонам гор, обдает густой пахучей смесью — запахами иссушенных солнцем трав, клевера, душистого горошка… Хорошо! Вышли на опушку, оглянулись, посмотрели вниз — там, далеко, за несколько миль, как будто виднеется их дом, сараи, амбары… а может, отсюда и не разглядеть, только кажется. В лесу было прохладно, а здесь жарко, припекает.