Кречет хотел возразить — ведь у Роберта больше нет лица, совсем ничего не осталось. Как же его узнать — на небе или где угодно? Он ждал. Облокотился на столик (новый, выложенный мрамором, Клара купила несколько таких столиков, их доставили ни много ни мало из Чикаго) и внимательно смотрел в серьезное, равнодушное лицо матери, а она прикидывалась, будто его не замечает. Порой, думая о Роберте, он ощущал внутри тугой холодный ком. Совсем как в тот памятный день, пока еще ничего не случилось, но он уже чувствовал — вот-вот случится и никак не мог от этого отделаться. После похорон Ревир никогда не говорил о Роберте, ни единого слова не сказал, и как раз поэтому непременно надо было все время о нем думать, хотя от ужаса прошибал холодный пот. Проходил месяц за месяцем, Роберт обратился просто в имя «Роберт», а лицо его вставало перед глазами лишь изредка, в минуты, когда Кречет нарочно старался его вспомнить. Чаще вспоминалось что-то смутное, тело без лица. Кречет мысленно примерял к этому телу другие лица — ребят из школы, Джонатана, Кларка. Что Роберт умер — это он понимал не до конца, но чувствовал: если о нем больше не думать, Роберт умрет еще раз, умрет совсем, навсегда.
— Почему они все из-за этого бесятся? — спросил он вдруг. — Преподобный Уайли прямо бесится… а то, наоборот, плачет.
Уайли был священник лютеранской церкви в шести милях от их дома. Этот маленький пугливый человечек напоминал Кречету морковку: легкие как пух волосы торчком, лицо неживое, оттого что глаз не видно за толстыми стеклами очков, и весь он как-то скучно сужается от плеч книзу, сходит на нет. Кто-то сказал, что преподобный Уайли не по своей воле застрял тут, в глуши, а потому всех ненавидит и самому господу богу вовек не простит… но, может, это была просто шутка. И сам Уайли, и его церковь только наводили на Кречета скуку.
— А ему больше делать нечего. И потом, такая у него служба, — объяснила Клара. И улыбнулась: — Чего ты какой любопытный, во все нос суешь?
Она принялась поддразнивать сына и не отстала, пока он не улыбнулся. Клара терпеть не могла серьезных разговоров. Ему хотелось, чтоб она его приласкала, но мать до него не дотронулась, и он немного обиделся. Сдвинул брови и опять взялся за свое:
— Так ведь для них бог есть. Он их всегда хранит. Может, и правда, как ты думаешь?
— Черта с два. Никого там нет.
— Но…
— Не нокай, — оборвала Клара.
Она перевернула еще несколько страниц, чуть слышно что-то напевая про себя. Кречету послышались странные слова — не то «безлюбая любовь», не то «беспечная любовь», непонятно — к чему, разве это ответ на его вопрос?
— Брось ты про это думать, лапочка, — рассеянно сказала Клара.
Дома она теперь ходит в каких-то старых, потрепанных свитерах — ярко-красных, желтых, голубых. Им так и полагается выглядеть потрепанными, вроде как поношенными. А сама она молодая-молодая. Иногда мажет губы, иногда нет. Когда не подмажется, не напудрится и лицо блестит, она с виду совсем как девчонка из средней школы. Кречет уже в шестом классе, на будущий год он тоже, как Джонатан, будет ездить автобусом в Тинтерн, в объединенную школу. Там, в одном большом уродливом здании, помещаются шесть классов — от седьмого до двенадцатого. Ученики старших классов — совсем взрослые парни. Нетрудно представить себе среди них Клару, где-нибудь в коридоре, в перемену, а вот Ревира тут вообразить невозможно. Ревир совсем другой. Он никогда не был таким молодым. На картинках в Клариных журналах часто попадаются женщины, одетые в точности как она, только они потоньше и лица у них мальчишечьи. А у Клары лицо полное, чуть удлиненное.
Клара долистала журнал, размашисто захлопнула его. И улыбнулась Кречету.
— Лапочка, ты что, все думаешь про эту муру?
Она потянулась, ухватила его, начала с ним то ли бороться, то ли щекотать его. Кречет вывернулся было, но увидал, что вставать и гоняться за ним она не собирается, и дал себя поймать. Клара ласково потискала его, прижалась щекой к щеке. Запела чуть хриплым, задыхающимся голосом:
Но пела она рассеянно, слова выговаривала невнятно.
— Значит, по-твоему, бог нас не хранит? — сказал Кречет.
Но когда Ревир воскресными вечерами велел и ему в свой черед читать Библию, Кречету все это уже не казалось непостижимым безумием. Исполненный гордости, он сидел очень прямо и читал вслух странные, невероятные истории, минутами слова оживали, обретали смысл, и его охватывало волнение. И жаль было передавать книгу следующему. Когда читал Джонатан, слушать было неприятно: путается, медлит, как будто язык его не слушается или глаза плохо видят. Все сидят тихо и ждут. А Джонатан прочтет строчку — и помолчит, заикается на первом слове, потом одолеет его и уж тут шпарит подряд, залпом, пока не задохнется; а иногда вдруг остановится и сглотнет, не докончив слова. В такие минуты Кречет не глядит ни на брата, ни на Ревира, но чувствует: Ревир не спускает с Джонатана глаз. Все сидят тихо — Кречет, Клара, Кларк, — и все они рады бы очутиться где-нибудь подальше отсюда, а Джонатан без конца запинается, и Ревир чуть наклонит голову и сосредоточенно слушает — видно, старается за этим неуверенным чтением, за дрожащим голосом сына уловить смысл.
Иногда он негромко говорит Джонатану:
— Прочитай этот стих еще раз.
И Джонатан кое-как одолевает строчку заново.
Иногда Ревир даже говорит, совсем тихо:
— Прочитай все сначала.
Порой Кречет косится на мать — о чем она думает? — но у нее лицо замкнутое, загадочное. Похоже, что она вовсе и не слушает. Думает о чем-то своем… вот бы узнать, о чем она думает!
Кларк поставил локти на большой круглый стол, сдвинул брови, кожа у него на лбу, и так не очень чистая, в пятнах света и тени от абажура становится совсем рябой. Он теперь большой парень, росту в нем шесть футов с лишком. У него широкие плечи, мускулистые руки, крепкий подбородок выдается вперед; на подбородке, на щеках чуть не до самых глаз — щетина, сразу видно, где выросла бы темная борода, если б он не брился каждый день. Поглядишь на Кларка — о чем он думает? — и сразу понятно: только о том и думает, как бы отсюда убраться. Когда кончится чтение, он укатит куда-нибудь на своей машине и вернется поздно; вот про это он и думает.
А Джонатан с грехом пополам читает дальше. Кречет помнит: несколько лет назад Джонатан читал им вслух, что задавали в школе, и тогда он читал очень хорошо, без единой промашки. Наверно, с ним что-то случилось. Теперь он читает, как самые плохие ученики в классе Кречета; как будто ему не пятнадцать лет, а семь. Очень это странно. А когда приходит черед Кречета, его точно подстегивает, что Джонатан читал так плохо, и он старается вовсю, делает паузы там же, где Ревир и преподобный Уайли, подражает их интонациям. Кларк — тот читает чересчур быстро, безо всякого выражения, точно на чужом языке, точно все слова незнакомые и он может передать только их звук, но не смысл. Клара как-то сказала, что не любит читать вслух, получается слишком медленно, и ей читать не приходится. Ревир один только раз ее попросил, а она вскинулась, покраснела и сказала быстро, сердито, что не любит читать вслух.
— Да, пожалуй, лучше звучит, когда читает мужчина, — сказал тогда Ревир.
Если он о чем-то попросит, а Клара откажет, он всегда немного помолчит и потом скажет что-нибудь такое, чтоб смягчить ее отказ — сама Клара об этом не заботится, а может, и не понимает, что надо бы позаботиться.
Так проходят у них воскресные вечера.
У Кречета куча двоюродных братьев и сестер, но почти все они ему не нравятся. На пасху, на рождество и по всяким торжественным случаям, когда кто-нибудь женится, или умирает, или рождаются дети, многочисленные Ревиры собираются все вместе. Тут и Джуд с семьей, и Эрик с семьей (шестеро детей да еще двое стариков), и еще два или три семейства с детьми — всех Кречету и не упомнить. Джуд всегда был ему по душе, и дядя Эрик тоже ничего: большой, лысый, с громким голосом и говорит, кажется, только про свою ферму. Взрослые не так уж плохи, им можно доверять, ведь они тебя не трогают. А вот ребята на этих семейных сборищах точно с цепи срываются, и волей-неволей надо держаться поближе к матери. А то пойдешь со всеми на речку — и кто знает, чем это кончится? Один раз двоюродные братья подстерегли Кречета в засаде — уговаривали, заманивали, и он наконец боязливо переступил порог сарая. Они обещали показать ему новорожденного жеребенка. А когда он вошел в сарай, где сразу дух захватило, так сухо и жарко пахло сеном и темноту прорезали только острые лучики света из бесчисленных щелей, его забросали незрелыми грушами, расквасили нос, пошла кровь. А потом всем, в том числе и ему, попало за то, что они оборвали не поспевшие груши в саду. Вот он и стал держаться поближе к Кларе — пускай над ним насмехаются сколько хотят. Это ему все равно.