– Вылезайте! – орали они.

Великолепно одетым господам не оставалось ничего другого, как подчиниться.

– А теперь кричите “Да здравствует Неккер!”, – потребовали бунтовщики. – Кричите “Да здравствует третье сословие!” Громче, аристократические собаки! И вы, благородные шлюхи, кричите! Небось днем визжали громче, когда лошадь – ваша фаворитка – отставала от других!

Жан испытывал чувство жалости к этим надушенным и напудренным деликатным созданиям, которых заставили опуститься на колени посреди пыльной улицы. Но потом он тронул пальцами свое изувеченное лицо, и вся жалость испарилась.

Они это заслужили, подумал он. Они давно на это напрашивались…

Он устал от этого зрелища и пошел прочь. И тут вдруг с его лица исчезло напряжение, ибо он увидел Флоретту, переходившую улицу, постукивая своей палочкой по мостовой.

Слава Богу, она в порядке, подумал он и остановился, поджидая ее.

В этом заключалась его ошибка. Потому что какой-то сумасшедший аристократ, более храбрый или более пьяный, чем его приятели, мчался сквозь это скопление людей и карет; кучер нахлестывал лошадей, желтая карета кренилась из стороны в сторону, задевая стоящие экипажи, копыта лошадей с громким цоканьем выбивали искры из камней мостовой. Жан замер, у него не осталось даже времени, чтобы крикнуть “Флоретта!”, когда обезумевшие взмыленные лошади настигли ее.

Жан бросился наперерез, видя, как ее одежда, хорошее платье, которое он купил ей, сшитое из плотной материи, не рвущейся, как ее прежние лохмотья, распласталось на передке желтой кареты, а сама она, как кукла, повисла между колесами, каким-то чудом не переехавшими ее.

Он бежал быстрее, чем когда-либо в своей жизни. Последние три ярда он преодолел одним гигантским прыжком, его пальцы схватили поводья коренника, а сам он повис на упряжи, пригибая голову лошади с неслыханной силой, в которой слились ярость и отчаяние; другой рукой он схватил поводья второй лошади, поворачивая ее в сторону, так что вся четверка вынуждена была свернуть, карета заскользила и ударилась о стену дома. Он оказался под каретой раньше, чем она остановилась, дернувшись от удара, и вытаскивал из-под нее Флоретту.

Она была без сознания, но жива. Из угла рта вытекали густая струйка крови. Он поднял ее на руки и оказался прямо перед дверцей кареты. Дверца еще не открылась, когда ему в глаза бросилась рука, открывавшая ее, так что, прежде чем Жерве ла Муат шагнул из кареты, Жан уже был уверен, что это он.

– Посмотрите на дело ваших рук, – сказал он, и при всем спокойствии его голоса казалось, что это шпага, выдернутая из ножен.

– О, Боже! – воскликнул Жерве. – Я не видел ее, я не знал…

Жан открыл рот, чтобы ответить ему, и замер; у него застыла кровь в жилах, перехватило дыхание, комок застрял в горле. Потому что вслед за Жерве ла Муатом из дверцы кареты выглянула женщина. Высокая, вся в драгоценностях, нарумяненная, рыжеватые волосы не напудрены, зрачки карих глаз расширены, как у большой кошки, шагнувшей из света в темноту.

– Люсьена! – задохнулся Жан.

Она всегда была красива. Но тогда ее красота была непритязательной. Париж изменил ее. И поскольку она была одной из тех женщин, настолько совершенных, что даже искусственность украшала ее, она стала более чем красивой. Теперь, подумал Жан, она просто прекрасна…

Он услышал топот бегущих ног, сотен бегущих ног.

– Они ее задавили! – орали бегущие. – Флоретта, бедная, слепая Флоретта! Убить их! Убить этих аристократических свиней!

Жан освободил одну руку от своей жалкой маленькой ноши, схватил Жерве ла Муата за плечо и сильно толкнул его в сторону узкой улицы.

– Бегите! – прошипел он. – Бегите оба! Будьте вы прокляты, бегите!

Они в ту же секунду бросились бежать по узкой улочке, раньше чем самые проворные торговки рыбой, каменотесы, бандиты, рабочие, воришки выбежали из-за угла и увидели карету и Жана, стоявшего с Флореттой на руках.

– Где они? – заорали в толпе. – Где? Она мертва?

– Сбежали, – ответил Жан. – Она жива, но умрет, если вы не позволите мне отнести ее к врачу…

Они расступились, давая ему дорогу. Несколько женщин и один или двое мужчин пошли следом за ним. Не успел Жан отойти и десяти ярдов, как до него донесся треск ломаемого дерева, звон разбитого стекла, затем пронзительные крики, исполненные ужаса и боли. Это начали вопить лакеи графа де Граверо.

Он не стал оглядываться. Помочь он ничем не мог. Потом он услышал новый звук, вой, но в нем не было ничего человеческого, и этот вой заставил его обернуться. Он увидел, что происходит. Они убивали даже лошадей.

Марианна сотворила чудеса. На самом деле это она спасла жизнь Флоретте. Она вымыла это бедное разбитое тело, придала рукам и ногам слепой бродяжки удобное положение, влила ей в рот бренди так, чтобы та не захлебнулась, и когда Пьер вернулся с хирургом гвардии, военным врачом, привыкшим иметь дело с переломанными костями, тому оставалось только вправить три ребра и сломанную левую руку. Он действовал отлично, с грубоватым мастерством. К ночи Флоретта пришла в сознание и смогла даже съесть немного горячего супа. После этого она провалилась в глубокий сон.

Жан радовался, что даже непрерывная стрельба на улице Сент-Антуан не будила ее. Когда солдаты в конце концов вынуждены были привезти пушку, чтобы разогнать толпу, Флоретта приподнялась, пробормотала что-то во сне, но даже гулкие артиллерийские выстрелы не могли разбудить ее.

За то время, что Флоретта лежала без сознания, толпа разграбила дом Ревельона от крыши до подвала. Они сожгли все, чем владел этот безупречный человек, даже живых цыплят швыряли в огонь. Погромщики выпили все вино до последней капли, какое хранилось в его подвале, а когда оно кончилось, выпили несколько бочонков лака, поскольку были настолько пьяны, что не заметили разницы. Пятеро из них умерли в судорогах.

Когда отряды стражи хорватской конницы, Французская гвардия и Швейцарская гвардия прибыли туда, чтобы спасти тридцать гвардейцев, захваченных толпой, погромщики дрались, воодушевленные ревельоновским бренди. Они вновь и вновь атаковывали солдат. Были убиты две сотни бунтовщиков, более трех сотен ранены. Остановили в конце концов толпу только пушечные ядра.

– Родиться вновь, – прошептал Жан Поль Марен, сидевший у своей постели и разглядывавший спящую Флоретту, – но уже другой – она уже никогда не будет той, какой была…

Затем, повинуясь неожиданному импульсу, он наклонился и слегка коснулся губами ее горячего от лихорадки лба.

7

“Странно, – писал Жан Поль Марен своему брату Бертрану, – с каким трудом человек воспринимает любые перемены. В понедельник четвертого мая Генеральные Штаты открыли свои заседания в Версале…”

Он остановился, взглянув на календарь.

“Это историческое событие застало меня два дня назад в приготовлениях. Они были весьма просты, поскольку я решил не ехать в Версаль. Погода стоит сумасшедшая, и поездки каждый день в это прекрасное обиталище короля не будут полезны для моего здоровья. Кроме того, дела в Париже требуют моего постоянного присутствия. Однако вернусь к существу.

Мы с тобой, дорогой брат, часто и горячо ссорились из-за моего радикализма. Честно говоря, в настоящий момент мне не остается ничего другого, как униженно просить у тебя прощения и признать, что во многом ты был прав. Я знаю, что это признание удивит тебя, но то, что я увидел в Париже и вне его, привело меня к вынужденному заключению, что низвержение установленного порядка в обществе не такое простое дело…

Зло гнездится в нашем государстве, большое зло, нестерпимое зло. Однако теперь я начинаю задумываться о том, как мы сломя голову бросились осуществлять реформы, – не подменяем ли мы то зло другим, более тяжким, даже более непереносимым злом. Для людей нашего класса пренебрежение и безрассудство аристократов было постоянным унижением, но, сравнивая сейчас это со скотской глупостью и зверской яростью черни, я напоминаю себе, что, по крайней мере, аристократы облекли свою глупость в изящные вежливые формы.