Но он не захотел. Почему? Из-за этой девушки! Девушка, которая не видит, Флоретта, его жена. Он любит ее – не меня… О, Боже милостивый, о, святая, нежная, любящая Матерь Божья! Я одна – одна в этом городе убийц. Я была мертва, но теперь я опять жива, и это ужасно, потому что теперь я не буду жить…

Жан, Жанно! Ты восстал в трибунале и защищал Жюльена, вчера… или годы назад, когда это было, любимый? Ты обнажил свое тело, твое сильное прекрасное тело и показал им свои шрамы. Много, много шрамов, о, мой Жанно, как они должны были мучить тебя! Ты плакал, любимый, ты плакал? Нет, ты слишком храбр для этого, но достаточно ли ты храбр сейчас? Сумеешь ли ты умереть так, как умер Жюльен, когда они придут за тобой? Когда они придут за тобой! Святой Боже, ты ведь ради меня пошел на это. Чтобы спасти моего мужа, ты лишишься жизни!

Теперь она уже бежала, расталкивая толпу. Она добежала до его дома за три минуты до того, как подошла полиция Комитета общественной безопасности, чтобы арестовать его. Она была на лестничной площадке, задохнувшаяся от бега, когда они, грохоча сапогами, стали подниматься по ступенькам.

– Жан! – закричала она, и голос ее был высок, смертельно пронзителен. – Жан! Они идут – беги!

Он распахнул дверь и все увидел. Они поднялись до площадки, их пики были уже на уровне пола. И Николь ла Муат, не колеблясь, бросилась на острия этих пик, вбирая смерть в свои руки, как нежная любовница, и, сломав слабые перила, рухнула на rez-de-chaussee[71] пятью пролетами ниже.

Но троих из них она взяла с собой вниз.

Жан стоял, глядя вниз на эту разбросанную груду тел на дне лестничного колодца. Затем он крикнул через плечо:

– Флоретта, не выходи на площадку!

И очень спокойно вытянул руки, чтобы их могли связать.

18

В Консьержери было темно и сильно воняло. Обычные арестанты, мерзавцы, разбойники, люди, которые по ошибке решили убивать ради личных нужд, вместо того чтобы делать это во имя политических идей, были невероятно грязными. Они испражнялись на ту же солому, на которой спали, и потом валялись на ней. Они утратили всякое понятие о приличиях, о человечности. Они мучили политических заключенных из более зажиточных классов, стоя и наблюдая за ними, в то время как охранники срывали одежду с половых органов уже почти обнаженных женщин якобы под предлогом поиска оружия или ощупывали их тела под платьем под тем же официальным предлогом. Жан видел, как падали в обморок женщины, подвергавшиеся столь жестокому обхождению.

“Это должно кончиться, – думал он, – должно. Если они арестуют Флоретту, как арестовали мадам Демулен, молю Господа Бога обрушить свой гнев на их головы! Подвергли ли Люсьену таким испытаниям? В конце концов она спаслась от них, она выполнила свое желание: когда они выносили ее, она выглядела прекрасной и безмятежной…

А я – как я приму смерть? Надеюсь, мужественно, ибо не могу претендовать на то, что не заслужил смерти. Я помогал этой революции, и неважно, что она приняла столь чудовищные формы, столь непохожие на те, что я воображал. Я действовал из ревности, ненавидя ла Муата, потому что он был веселым и красивым… При всем моем стремлении к справедливости я никогда не понимал, что справедливость в делах людских чужестранка. Лучше было умереть со славой Вальми, Жемаппа, Ондешютте, чем вот так…

Но я сделал все, что мог. Пытался спасти монархию, всегда выступал на стороне милосердия, никого не убивал, кроме врагов своей страны.

Маленькая Флор, любовь моя, как ты? И как наш ребенок, который растет в твоем нежном теле и стучится у тебя под сердцем? Могу только молить Бога, чтобы он позаботился о тебе и этом плоде нашей любви, ибо теперь я должен покинуть тебя, моя сладкая, должен уйти в темноту, еще более беспросветную, чем та, в которой ты живешь…”

Он повернулся к другому арестанту, маленькому человечку, сидевшему с упавшей на грудь головой, находящемуся в состоянии полного отчаяния.

– Какой сегодня день? – спросил его Жан.

– Девятое термидора, – ответил маленький человечек.

“Девятое термидора, – стал подсчитывать Жан, – это значит двадцать седьмое июля, я здесь уже пять дней – с четвертого термидора, с двадцать второго июля. Почему они так тянут? Неужели у них такая большая очередь, что даже Фукье и Самсон не справляются? Пять дней с того дня, когда погибла Николь, пытаясь спасти меня… Я всегда был ее злым гением; до того как я вошел в ее жизнь, она жила в мире. Когда я помогал свергнуть систему, которая взрастила ее, я уже тем самым обрекал обеих на гибель. Единственная разница заключалась в том, что я знал Николь как личность, живую, дышащую, что я любил ее. И умерла она как личность, с отчаянной храбростью жертвуя своей жизнью ради моей, – а не как абстракция, не как символ, именуемый термином “аристократка”. Люди никогда не представляют собой абстракции, хотя мы так помечаем их, хотя мы проклинаем их под этими бессмысленными кличками, они все же умирают, как умер Жерве ла Муат, как человек, уходящий в бесконечное одиночество.

Я умру как предатель – дантонист; но это будут не простые слова, с которыми падают головы в корзину Самсона. Я уйду как уникальное создание, унося с собой свои мечты, убеждения, надежды, разочарования и глупости, отличные от того, что есть у других людей, и лучи солнца никогда не осветят такого же, как я, и это не имеет значения ни для кого, кроме меня.

Прошло пять дней, а Флоретта ни разу не навестила меня. Она больна, другого объяснения быть не может. Потому что в ее тоненьком теле нет ни унции трусости. Конечно, она больна, в ее положении любое волнение причиняет вред… Боже, огради ее, ее и нашего ребенка…”

Однако Жан был не прав. Флоретта не была больна. Она была просто занята. Уже через час после того, как они увели Жана, она отерла с глаз последние истерические слезы и села, сказав Марианне:

– Помоги мне одеться, у меня есть дела!

– Какие дела? – спросила Марианна.

Флоретта подняла свои невидящие глаза, ее рот казался жесткой линией, перечеркивающей лицо.

– Я должна спасти своего мужа, – сказала она. – Что может быть важнее?

– Но как? – спросила Марианна, и голос ее задрожал от ужаса.

– Пойду к самому Робеспьеру и буду просить его о милосердии. Скажи мне, Марианна, у меня большой живот?

– Нет, не очень, – честно ответила Марианна, – но заметен…

– Прекрасно! Говорят, что Робеспьер безжалостен, но я не верю в это. Жан говорил, что однажды Робеспьер защищал Демулена перед Комитетом. Думаю, он человек слабый и позволил себе втянуть себя в эти дела…

– Слабый! – фыркнула Марианна. – Как же он тогда взобрался на ту вершину, на которой сейчас находится?

– Потому что он из тех странных людей, которые играют роль, пока сами не начинают верить в нее. Жан говорит, что он чудовищно глуп, но уверен, что он гений. Более того, он так твердо уверен в этом и так хорошо играет свою роль, что оказался в силах убедить в этом остальных. Ну, вот. Я готова, пошли…

Пока Марианна провожала Флоретту по улицам до дома зажиточного гражданина Дюпле на улице Сент-Оноре, где жил Робеспьер, Флоретта чувствовала, как дрожит Марианна.

– Не бойся, дорогая, – улыбнулась Флоретта. – Не забывай, что он всего только мужчина, а мы женщины – следовательно, бесконечно превосходим его. Идем, идем…

Однако когда кто-то из домашних Дюпле поднялся в комнату Робеспьера и сказал, что внизу находится беременная жена арестованного человека, которая просит, чтобы он принял ее, Робеспьер завизжал:

– Не хочу видеть ее! Вы ведь знаете, я ненавижу женщин, особенно беременных! Отошлите ее…

Он не имел представления о мужестве женщины, которая ждала внизу. На следующий день она опять пришла, и еще через день. Дважды он спасался от нее, ныряя вперед головой в свой экипаж, но не мог ускользать от нее вечно.

В конце концов Флоретта поймала его, когда он шел по Елисейским полям вместе с Элеонорой Дюпле, дочерью богача Дюпле, их сопровождал гигант-датчанин Броунт.

вернуться

71

Первый этаж (фр.)