– Я готов, – сказал он.

Он оказался в маленькой группе, взявшейся охранять покои королевы. Поэтому он не стал свидетелем спокойного героизма Людовика, отказавшегося отменить свое вето, который принял шпагу и, размахивая ею над головой, выкрикивал “Да здравствует нация!” с полным достоинством; он даже надел красный колпак, не выглядя при этом дураком, пока в конце концов не смягчил их, отправив после подлой и трусливой речи Петиона, не отступив ни на дюйм от своих принципов.

Зато Жану довелось видеть, как Мария Антуанетта продемонстрировала свое величие. Одна из последних парижских шлюх Пале-Руайяля остановилась перед ней и заорала:

– Autrichienne! Entrangere![65]

Королева пристально посмотрела на нее.

– Я вам сделала что-нибудь дурное? – спросила она.

– Нет, но вы принесли много вреда нации! – завопила проститутка.

– Вас обманули, – спокойно сказала королева. – Я вышла замуж за короля Франции. Я мать дофина. Я француженка. Я никогда не увижу свою родину. Я не буду счастлива или несчастна нигде, кроме Франции. Когда вы меня любили, я была счастлива.

К изумлению Жана, шлюха расплакалась.

– О, мадам, – всхлипывала она, – простите меня! Я вас не знала. Я вижу, вы были очень добры…

Сантер, революционер-пивовар из Сент-Антуанского предместья, грубо схватил ее за руку.

– Эта девка пьяна! – заорал он и силой оттащил ее от королевы.

Жан шагнул к нему.

– Сантер, – сказал он сквозь зубы, – я знаю, почему вы сделали это. Не хотите, чтобы они правили, так ведь?

– Да, черт меня возьми, не хочу! – выкрикнул пивовар.

– А я хочу. Если вы еще раз откроете свой отвислый рот, я всажу двойную порцию свинца в ваши кишки. И не говорите мне, что ваши друзья разорвут меня на куски, меня это не волнует. Я пришел сюда, готовый умереть…

Сантер уставился на него.

– И что бы вы ни сделали, – Жан четко, без всякого выражения выговаривал слова, – вам это не поможет. Потому что к тому времени вы, мой друг, будете мертвы.

Сантер отшатнулся от него и поспешно выскочил за дверь.

Жан вернулся к королеве.

– Благодарю вас, месье Марен, – сказала Мария Антуанетта.

Когда после долгих часов это испытание кончилось, Жан Поль разыскал Ренуара Жерада.

– Ренуар, – устало сказал он, – зачисляйте меня в вашу роту. Завтра же я начну строевую подготовку.

– Отлично! – улыбнулся Жерад. – Могу держать пари, половина армии состоит из мужчин, которые от чего-то сбегают…

– Что вы имеете в виду? – спросил Жан.

– Вы это знаете так же хорошо, как и я, – пошутил Ренуар, – так чего ради я буду утруждать себя и рассказывать вам?

К тому времени, когда они наконец выступили из Парижа на север, навстречу смерти и славе, Жан Поль стал настоящим солдатом. Тридцатого июля они промаршировали по Елисейским полям, а в это время в другом конце Парижа в город входили марсельцы, сплошь бандиты, распевая новую песню Руже де Лиля “Военная песня для Рейнской армии”.

Жан слышал эти трубные звуки, отдававшиеся гулко в его крови:

К оружию, граждане!
Стройтесь в батальоны!
Марш вперед, марш вперед!

Это было великолепно, захватывающе, грандиозно. Жан мог разглядеть темную головку Флоретты и прижавшуюся к ее плечу светлую голову Николь.

Но он был уже слишком далеко, чтобы разглядеть слезы на их лицах.

15

Жан Поль Марен лежал на грязной больничной койке в военном госпитале на Ман-мартре и смотрел в окно на ветряные мельницы. Два дня назад, 1 октября 1793 года, его привезли в Париж, спустя год и два месяца после того, как он выступил из этого города навстречу смерти или славе. Он глядел на ветряные мельницы, не обращая внимания на крики, стоны и проклятия раненых, лежащих вокруг. Ветряные мельницы напоминали ему о героической обороне Вальми, где на вершине этого исторического холма тоже стояла ветряная мельница. Вальми оказалась единственной битвой, которую он хорошо запомнил, потому что это было его первое сражение. Все последующие слились в потоке времени, так что он никогда не мог вспомнить, было ли это с ним при Жемаппе или при Неервинден, или при Майнце, Вердене или даже при Ондешютте. Впрочем, это уже не имело значения; разум находил способ отгораживаться от кошмаров.

“Нечто похожее, – размышлял он, – произошло и с Николь. Она видела, как убили ее детей и Мари, ее горничную. Странно, я не вспомнил, что она тоже была блондинкой. Один локон – и я тут же потерял всякую надежду. Я никогда не обращал большого внимания на Мари. Знал, что она белокурая и толстенькая, но ведь это не определишь по скелету. Бедняжка Мари, в этой жертвенности сказалась ее преданность. Почему на ней была одежда Николь? Зачем же, если не для того, чтобы сбить со следа тех негодяев и дать своей хозяйке шанс спастись. Да благословит, тебя Бог, бедняжка Мари, если он есть и воздает должное за преданность и награждает за жертвенность…

Думаю, никто и никогда не узнает, что происходило с Николь в промежутке между пожаром имения и тем утром, когда Клод Бетюн нашел ее спящей в его конюшне, несчастную женщину, которая даже не знала, как ее зовут…

Флоретта придет сюда, как только получит мое письмо. Санитар отнес его на почту вчера, сейчас она уже должна его получить. Интересно, изменилась ли она, – все вокруг так изменилось… Странно, уходил из Парижа при королевской власти, а вернулся уже при республике. Республика цареубийц. Бедный Людовик! Говорят, он храбро встретил смерть – после всех этих ужасных месяцев, которые он с семьей провел в башне тюрьмы Темпл, – он нашел в себе силы достойно встретить казнь. Не знаю, правда ли, что они разлучили королеву с детьми и поместили ее в Консьержери? Если это так – это означает и для нее конец…

О, Боже, Боже, как все изменилось! Король кончил свои дни ни гильотине, Дюмирье стал предателем и бежал в Австрию, Марат убит в собственной ванне девчонкой – благослови ее Господь, кем бы она ни была! Робеспьер стал хозяином Франции, и даже Дантон не может противостоять ему…

И я вернулся, но не благодаря моим почетным двадцати трем шрамам – я с этими шрамами ушел с поля боя в Ондешютте, – а из-за лихорадки и постоянной слабости; врачи называют это гриппом”.

Он взял в руку медаль, которую вручил ему на поле боя генерал Ушар за храбрость, и долго смотрел на нее. Потом протянул к окну свою слабую руку и выбросил медаль. Он проявил тогда не храбрость, а просто глупость, поведя за собой цепь солдат на вражеский фланг только потому, что узнал в офицере Жерве ла Муата. Он опрокинул неприятеля, но так и не добрался до ла Муата или похожего на него офицера, потому что одна из австрийских батарей ударила по его роте, из которой в живых осталось только пять человек, и из этих пяти он один не был тяжело ранен.

В его тело вонзились двадцать три осколка шрапнели. Он был весь в крови, но на самом деле все раны оказались поверхностными, потому что он находился дальше всех от взрыва. Свалили его заражение и последовавшая за этим лихорадка, а не полученные раны. Когда болезнь пройдет, он будет как новенький. Но он не мог себе простить, что, хотя его атака опрокинула фронт австрийцев и англичан (которые в феврале 1793 года вступили в войну вместе с испанцами и датчанами, замкнув огненное кольцо вокруг Франции и погубив своей морской блокадой судоходное предприятие Жана) и способствовала замечательной победе при Ондешютте, он потерял почти всю свою роту…

– Убийца! – в сердцах обозвал он себя и отвернулся от окна. Военный госпиталь на вершине Монмартра походил на все военные госпитали того времени; если человек выживал там, было совершенно очевидно, что он рожден кончить свои дни на гильотине. Еда была хуже, чем в свинарнике. На койке, на которую положили Жан Поля, рваные простыни были испачканы запекшейся кровью бедняги, который выкашлял на ней свою жизнь. Но хуже всего была вонь. В ней смешивались запахи гангрены, человеческих экскрементов, больных, немытых человеческих тел. День и ночь санитары выносили трупы, освобождая места для раненых, доставляемых с фронта.

вернуться

65

Австриячка, иностранка (фр.)