– И что? – глухо прошептал он.

– Увидишь, – пообещала она.

Она взяла его за руку, и они пошли от Елисейских полей, миновали площадь Людовика Пятнадцатого, перешли через мост и оказались в лабиринте кривых улочек Левого берега. Жан так и не понял, сколько раз они сворачивали, все улицы казались ему одинаковым чередованием качающихся фонарей и полного мрака. Его ботинки стучали по булыжнику, тени от фонарей казались таинственными, пока, наконец, она не остановилась, вынула из сумочки большой ключ, повернула его в замке, и они стали взбираться вверх по длинным пролетам винтовой лестницы. Затем Люсьена опять остановилась, опять повернула ключ в замке и толкнула дверь.

– Вот мы и на месте, – объявила она.

Комната, насколько он мог ее разглядеть при свете горевшей свечи, была богато обставлена: стены обиты шелком, роскошная кровать под балдахином, мебель позолоченная, резная, экран у камина разрисован, ноги по щиколотку утопают в мягком ковре, пахнет тонкими духами, тягучий, проникающий аромат, пробившийся сквозь все винные пары и заставивший его дышать учащеннее; все изысканно красиво, включая часы на камине, которые показывали не только время, но и дни, и месяцы, с двумя толстыми голыми купидончиками, лежащими наверху с медными топориками в руках, которыми они отбивали время.

– Заходи, – пригласила его Люсьена, – позволь мне помочь тебе снять ботинки. Ты, должно быть, устал…

– Устал? – переспросил Жан, голос звучал где-то далеко, в тысячах лье от его тела. – Не устал, а мертв. Я умер в тюрьме, – от голода, от пыток в руках лакеев ла Муата. Я призрак, все-таки живущий, несмотря на то, что всякая потребность или желание жить покинули меня. Знаешь это, Люсьена? Странно быть мертвым – требуется так много времени, чтобы умереть… Я начал умирать в ту ночь, когда ты предала меня, а кончилось это, когда… – Он не мог произнести, не мог заставить себя упомянуть имя Николь здесь, в этих обстоятельствах. – Я только призрак, – повторил он.

– Призрак с очень крепким телом, – прошептала она, и он ощутил ее руки, оказавшиеся у него под рубашкой, мягкие и теплые руки на своей груди.

– Не делай этого, – сказал он. – Я не хочу…

Но ее губы уже прильнули к его губам, мягкие и сладкие, с привкусом вина, не давая ему продолжать говорить, двигаясь с дьявольским искусством. Он оказался пленником, она держала его этим бесконечным, мучительным, болезненным поцелуем, а ее руки двигались по его телу и там, и тут, он чувствовал, как прохлада ночи коснулась его кожи, он лежал в кресле, тупо глядя на свое обнаженное тело, а она увернулась от него балетным поворотом, взмахнула своими белыми руками так, что прозрачное одеяние из шифона, бывшее на ней, взлетело облаком над ее головой и опустилось на пол. Он пристально посмотрел на нее.

– Бог мой, как ты прекрасна! – простонал он.

– Ты так считаешь? – прошептала она. Потом схватила его за руки и заставила встать, поднялась на цыпочки и нашла губами его рот, и потолок над ним закружился, пока он уже не в силах был стоять и неожиданно, как по волшебству, оказался лежащим под шелковым балдахином на огромной постели.

– О, Боже! – бормотал Жан. – О, Боже Милосердный…

Просыпался он так, словно возрождался к жизни. Он продирался сквозь пелену тьмы, глаза его моргали от света. Голова представляла собой мяч, больший, чем земной шар, населенный легионом чертиков с пиками и топориками. Язык был словно из шерсти самого отвратительного животного на земле, а его глаза…

Ему потребовалось немало времени, чтобы сфокусировать глаза, но, когда это ему удалось, он увидел ее, лежащую рядом, ее лицо, размякшее от сна, рыжеватые волосы растрепаны. Она выглядела прелестной даже при дневном свете, даже при резком свете полуденного солнца. Одна ее рука лежала на его груди, голова уткнулась в его шею.

Он лежал, вспоминая случившееся, охваченный внезапной безмерной ненавистью и презрением к себе за свою податливость – ведь знает, что она собой представляет. Он вспомнил о Флоретте, больной лихорадкой, потерянной в вечной тьме, ожидающей в страхе его шагов по лестнице.

Он попытался отодвинуться от Люсьены так, чтобы не разбудить ее. Однако она тут же открыла глаза, совершенно ясные, полные насмешки, смеха и еще чего-то, что он не мог определить, но что ужаснуло его.

– Куда это ты собрался? – рассмеялась она.

– Домой, – отрывисто сказал он.

– Но, Жанно, дорогой, теперь здесь твой дом. Не будь дураком – здесь намного комфортабельнее, чем в той мрачной дыре, в которой ты живешь…

Она приподнялась, опираясь на локоть, и внимательно посмотрела на него.

– А ты сильный, – прошептала она. – Теперь я понимаю жалостливые письма бедняжки Николь…

– Не упоминай ее имени! – выкрикнул он.

– Не буду, – зевнула она. – Этот предмет навевает на меня скуку. Мне все скучно – кроме тебя, мой любимый…

Он заставил себя сесть, но она прильнула к нему, обнимая его своими мягкими руками, ища его рот.

– Ты, – прошептала она, – никуда не пойдешь…

Ее рот прижался к его губам, и он понял, что пропал. Пропал, мысленно простонал он, пока еще был в состоянии думать, но длилось это недолго.

Потому что через несколько минут он вообще уже ни о чем не думал.

10

Дом гражданина Рикети, бывшего графа де Мирабо, под номером сорок два по Шоссе д' Антен оказался, как и ожидал Жан, роскошен. Даже в прихожей, где его ожидали, стены были обиты тяжелым шелком и отделаны резным деревом. Жан окинул прихожую взглядом, потом посмотрел на Люсьену. Она выглядела, как всегда, очаровательно.

На ней было свободное платье из белой хлопчатобумажной ткани с продольными зелеными полосами, ибо летом 1790 года шелк считался принадлежностью аристократии, следовательно, одеваться в шелк стало непатриотичным и даже опасным. Но на Люсьене и хлопчатобумажное платье выглядело прелестно. Она может надеть старую мешковину, подумал Жан, и оставаться прекрасной… Поверх платья на ней был короткий жакет из той же ткани, тугой корсаж, сшитый так, что полосы шли горизонтально. Бант придерживал газовую косынку, накрахмаленное газовое жабо закрывало ее гибкую шею вплоть до подбородка, крохотная шляпка из лент и страусовых перьев пристроилась на темно-рыжих волосах, причесанных по моде Кадоган с множеством локонов по обе стороны лица с большим пучком на затылке, свисающим вниз и вновь поднятым кверху, где он делился на сложную паутину завитков, заколотых на самом верху ее прически.

Она прижималась к руке Жана и улыбалась ему. А он стоял, нахмурившись, слыша доносившийся из гостиной громовой голос Мирабо:

– Полная глупость! Половина Европы пытается узнать, кто такой этот гражданин Рикети, о котором столько болтают. Не считая моего лакея, который, когда попрошайка рискнул обратиться ко мне “гражданин”, сказал ему: “Для тебя, подонок, он граф де Мирабо, и никогда не забывай этого!”

Взрыв смеха приветствовал его последние слова. Люсьена повернулась к Жану.

– А он кое-что из себя представляет, этот граф де Мирабо, правда?

– Да, – согласился Жан, но в этот момент появился слуга с пунцовым лицом, не оставлявшим сомнений в том, что именно он был героем рассказа Мирабо.

– Мадам, месье? – пробормотал он.

– Месье Марен, мадемуазель Тальбот, – ответил Жан.

Слуга не успел произнести и половины представления, как Мирабо поспешил в прихожую, тряся своей лохматой львиной головой.

– Господин Марен! – просиял он. – И обворожительная мадемуазель Тальбот! Это большая честь для моего дома. Заходите, присоединяйтесь к гостям…

Жан внимательно смотрел на хозяина. Насколько, вновь подумалось ему, эта бросающаяся в глаза уродливость впечатляет гораздо больше, чем красота. В лице Мирабо, изборожденном шрамами, в оспинах, носящем следы былой распутной жизни, было неоспоримое величие. Это было лицо человека страдавшего, думал Жан, страдавшего, главным образом, потому, что он всегда нарушал правила… Но правила, я уверен, созданы не для такого человека. Она всегда существовала, эта дилемма – всем зверям, бегающим стаями, нужны законы, управляющие теми, у кого не хватает ни силы, ни ума, но когда человек обладает и тем, и другим, когда он личность, то правила или законы, называй как хочешь, оказываются силками или ловушкой, навечно опутывающими нас…