– Значит, вы не видели, как их хоронили, – задумчиво произнес он. – Спасибо вам, добрая женщина.

Он сунул ей в руку золотую монету и пошел к своей лошади.

Через час он вернулся с тремя крепкими парнями, вооруженными ломами и лопатами. Он стоял рядом и смотрел, сердце его возмущалось этим святотатством, но он должен знать. Он слишком долго жил в неизвестности, он должен знать точно.

Наконец, с ужасом он заглянул в могилу. Там лежал скелет маленькой женщины, одетой в шелковое платье, фасон которого он тут же узнал, припомнил с мучительной ясностью, как и все, что вспоминал о Николь. Череп был рассечен каким-то тупым орудием, возможно, лопатой, но несколько бледно-золотых прядей остались и тихо мерцали под солнечными лучами.

Теперь он знал. Здесь не было ошибки и не оставалось надежды.

Он приказал могильщикам обернуть останки трупов в мягкую ткань. Он не уехал до тех пор, пока ему не изготовили великолепный мраморный памятник и женщина и оба ее ребенка не обрели покой в цинковых гробах, предохраняющих от мороза и влаги.

По пути на север, в Париж, Жан Поля Марена не оставляло ощущение, что большую часть своего сердца он похоронил вместе с ними, она осталась лежать там, в могиле.

13

Посмотрев на себя в зеркало 24 марта 1792 года, Жан Поль Марен увидел совершенно незнакомого человека. Виски стали совершенно седыми, а снежно-белая волнистая прядь протянулась от висков поперек головы через макушку, поразительно контрастируя с основным массивом иссиня-черных волос. Лицо похудело, и как-то незаметно большой шрам смягчился, так что, когда Жан бывал спокоен, лицо его становилось непривычно кротким.

Но больше всего изменились глаза. Они остались темными, большими и мрачными, какими были всегда, но из них ушла какая-то часть горечи, насмешливости и осталось одно – умиротворение.

Вот что делает жизнь с человеком, подумал он, берясь за бритву и пробуя горячую воду, принесенную горничным лакеем. Жизнь никогда не дает человеку того, что он хочет, и очень редко то, на что он надеется, но с течением времени все в конце концов становится на свои места и человек учится принимать жизнь такой, какая она есть.

Несколько месяцев я мучился сознанием того, что Николь действительно мертва, но лучше знать, чем пребывать в неопределенности… Она мертва и покоится с миром, уйдя из этой жизни, слишком грубой для ангелов… а я остался один, чтобы вновь соединить разрозненные куски своей жизни. Но я уже не бунтовщик. В молодости меня называли философом, но я им не был. Я был одним из сердитых молодых людей, исполненных жаждой несправедливости, стремлением исправить мир, – каким чудачеством это кажется теперь. Ибо если есть неоспоримый факт в мироздании, так это тот, что мы не что иное, как игрушки в руках космоса и Бога, если Бог существует, которым до нас очень мало дела, если вообще есть дело…

Он взял бритву и начал соскребать седеющую щетину с подбородка.

Это все суета сует, насмешливо подумал он, полагать, что существует такая вещь, как справедливость. Когда умирает еще одно двуногое насекомое, какое значение имеет, заслужило ли оно эту свою участь или нет? И самое странное, что я теперь могу думать рб этом без горечи, а с некоторой даже долей нежности, которая обнимает все жалкие жертвы обстоятельств, ползающие, подобно мне, по поверхности земли. В действительности они мои братья, которых я могу только любить и жалеть, а не ненавидеть, не становиться в позу судьи или палача, поскольку я не Господь Бог…

Я предавал и был предан, и лучше быть жертвой, ибо, страдая, человек сохраняет больше достоинства, чем в противном случае, причиняя страдания другим. Бегство Люсьены украло у меня то, без чего мне лучше, то, что в конце концов погубило бы меня окончательно. Что же осталось? Умиротворение, я думаю, приятие мира. Остался Жан Поль Марен, личность, живой человек, который дышит, держится, сумел выжить, выстоять, ибо то, что приемлешь, не может разрушить. Считать, что люди воры, лжецы, мошенники, чудовища, обуреваемые ненавистью, лживостью и тщеславием, это только половина правды, полагать же, что те же люди в то же самое время хорошие люди или могут ими стать, если у них хватит на это сил, любить их, если можешь, жалеть их, если не можешь любить, и никогда их не ненавидеть, тогда, я думаю, если так смотреть на жизнь, останешься победителем в жизненной схватке…

Он взглянул из окна на прекрасную желтую карету, ожидающую его. Не потому ли, размышлял он, что я никогда не стремился к земным благам, я их не столь уж высоко ставлю? Теперь у меня шесть кораблей, курсирующих между Францией и Антильскими островами, фактории в Новом Орлеане и в Порт де Франс, и я зарабатываю за месяц больше, чем отец зарабатывал за год. Думаю, он гордился бы мной, но это дело его рук. Такую империю невозможно было бы создать за полгода, если бы не основа, заложенная им за двадцать лет. Это его имя, как по мановению волшебной палочки, открывает передо мной все двери…

Он закончил одеваться, и слуга принес ему кофе и бриоши. Он медленно выпил обжигающий черный напиток, не притронувшись, как всегда, к бриошам. Потом, поправив прическу и оглядев свой туалет, он стал спускаться по лестнице следом за слугой, с усилием несшим его багаж, к карете.

Вот он опять едет в Париж после стольких месяцев. Каким он стал? По существу, он не переменился. Мои друзья-фельяны утратили власть. Поднялась новая группа – жирондисты, отколовшаяся фракция якобинского клуба, возглавляемая сыном кондитера Бриссо, оппозиционная Робеспьеру и прочим. Прекрасная драка между ворами…

Клавьер, в доме которого я обычно встречался с Мирабо, Клавьер, который изобрел ассигнаты и тем самым разрушил экономику Франции, сидит в правительстве вместе с этой новой личностью Роланом, о котором Пьер ничего не сообщал в своих письмах, кроме того, что у него потрясающая жена. В салоне этой молодой мадам Ролан бывают все, Пьер там частый гость, и вообще там бывают вне зависимости от политических взглядов.

Дантон – заместитель прокурора Парижа! Думаю, это очень опасно, когда он рядом с Петионом в качестве мэра и Мануэлем в должности прокурора, – ни один из этих двоих не обладает силой, чтобы противостоять Дантону… Есть и другие перемены. И тем не менее жизнь идет своим чередом: гражданские споры и полицейские облавы, убийства и грабежи, а жизнь все-таки идет…

Там ждет его Флоретта. Вот это главная проблема, пункт, которого я так долго избегал. Люблю ли я ее? Не знаю, и, вероятно, не в этом дело. Способен ли я теперь любить? Может ли любить человек моего возраста, с моим жизненным опытом? Ее слепота – это ничто, даже меньше, чем ничто, в действительности это даже преимущество, потому что мое изуродованное лицо не может беспокоить ее. Но остается сомнение, могу ли я дать ей всю ту доброту и терпение, в которых она нуждается, нежность и понимание…

Он смотрел из окна кареты на тополя, растущие вдоль дороги. Теперь уже скоро, скоро. А что такое любовь? Безумие, исступление, которое я испытывал с Люсьеной? Жар, иссушающий плоть, слияние тел, разрушительный экстаз? Это плотская любовь, в которой слишком много похоти, это замечательное искусство, смертельная борьба, но в ней чего-то всегда недостает… Чего? Нежности, веры, взаимного уважения…

Все дело в том, что в этой любви есть элемент предательства, потому что слезы, которые я лил, были не столь слезы об утрате, сколь о разрушенной цельности любви. Думаю, я плакал не столько о Люсьене, сколько об утрате последней, самой дорогой, самой лелеемой иллюзии – что это подлинная любовь и что любимого человека нельзя предать, каким бы сильным ни было искушение. Но любовь это только свойство человека, а человек недолговечен…

Странно. Я любил Люсьену больше, чем люблю Флоретту, и одновременно меньше. Видимо, я хочу заботиться о Флоретте, нежно любить ее. Люсьеной же я хотел только обладать…

Что же касается Николь, то это была совершенная любовь, теперь-то я это знаю, потому что этой любви не было времени утратить все свое совершенство. Но когда-нибудь это все равно произошло бы. Жизнь притупляет все, в конце концов разрушает все, превращает твою юность в старость, твою силу в усталость, надежды в безнадежность, пока в итоге ты не ощущаешь себя готовым принять смерть, – мало того, приветствовать ее…