– Рада, что ты пришел, – сказала она.

– Люсьена, – выговорил Жан, но продолжать не мог; какой-то комок застрял у него в горле. Люсьена увидела слезы на его глазах.

– Ты плачешь из-за меня? – прошептала она. – Как странно!

Жан вновь обрел голос.

– Странно? – воскликнул он. – Нет, Люсьена, совсем не странно. Ты умрешь, и я последую за тобой. Смерть пустяки, все люди кончают смертью.

Она подняла руки и нежно коснулась его лица.

– Тогда о чем же ты плачешь, Жан? – спросила она.

– О том, что было у нас с тобой. О подлинной трагедии жизни, наступающей задолго до благословенного облегчения смерти… – Он взял ее руки в свои и сжал их с такой силой, что причинил ей боль. – Я плачу о чуде, которым мы обладали и которое потеряли, каждый из нас и мы оба вместе, веря друг другу, надеясь, любя – это было прекрасно, не правда ли? В дни нашей молодости – нашей невинной…

– Невинной? – улыбнулась Люсьена.

– Да, да, невинной. До того как открылись наши глаза и мы увидели себя нагими! Прежде чем мы были изгнаны из райского сада в мир лжи, лишенный чар, в мир, нищий духом, где даже любовь не могла сохранить свою чистоту…

Он неожиданно отпустил ее руки и стал вытирать пальцами слезы с глаз.

– Да, – вздохнул он, – я плачу и по тебе. По тебе и по всем заблудшим душам на земле, и по себе, по всему тому, что мы могли бы иметь, если бы не твое честолюбие, моя революционная глупость, сама жизнь, наконец, не помешали бы нам…

– Сама жизнь, больше чем все остальное, – сказала Люсьена. – Не вини себя, дорогой, дай мне еще раз твою руку…

Жан протянул ей руку сквозь тюремную решетку, и она ласково взяла ее; лицо Люсьены было странным, а голос печальным.

– Да, сама жизнь, – прошептала она, – и моя беспредельная вера в собственный ум. Видя перед глазами примеры, я не могла не понимать, что предательство никогда не оправдывает себя. Предатель всегда предает себя, правда, Жанно?

– Да, – простонал он, – и сам акт предательства…

– Я всегда была обманщицей, – вздохнула Люсьена, – но нельзя обмануть жизнь. Мое чудовищное тщеславие заставляло меня думать, что я смогу. Ты, мой бедный Жанно, оказался первой жертвой моей неверности, но главной жертвой была я сама. Я умираю, потому что все обеты, сама моя честь, мои обещания ничего для меня не значили, они казались пылью, которую можно стряхнуть, а я следовала за блуждающим огоньком моих желаний…

– Ты красноречива, – заметил Жан.

– Я стала красноречивой, слушая тебя, Жан, – улыбнулась Люсьена. – Скольким вещам я научилась слишком поздно! Я ощущала голод, страсть к жизни. Думала, жизнь осыплет меня своими сокровищами – славой, богатством, великой любовью… а я, как королева, буду улыбаться и принимать все как должное, никогда не спрашивая себя, что я сделала, чтобы заслужить это…

– У тебя все это было, – сказал Жан, разглядывая ее лицо. – О, Боже, Люсьена, почему ты никогда не была довольна?

– Большую любовь, – прошептала она, – подарил мне ты. Но мне нужно было и другое. Ты оказался препятствием – и я предала тебя. Богатство и славу давал мне Жерве. Потом он стал надоедать и к тому же обеднел – я предала и его… Остальные… они были ничем, предназначены природой, чтобы попирать каблучками их лица…

– Никто, – ровным голосом возразил Жан, – не предназначен для этого.

– Теперь я это знаю, – сказала она так тихо, что он должен был напрячь слух, чтобы ее услышать. Затем она бросилась к барьеру, с плачем прижалась к нему, чтобы быть ближе к Жану. – Жан, Жан, не хочу умирать! Не могу умереть, не могу…

Он привлек ее к себе, просунув руку сквозь решетку. Понемногу она успокоилась.

– Эта слабость недостойна меня, – прошептала она. – Тяжело, Жан, я умру, не зная в действительности, что такое счастье. Что это, Жан? Как люди находят счастье?

– Не разыскивая его, – сказал он. – Всегда давая, никогда не стараясь получить…

Его пальцы играли ее рыжими волосами. Он очень серьезно смотрел на нее.

– Продолжай, – прошептала она.

– Любовь, Люсьена, это то, чего ты никогда не понимала. Благодаря божественной любви каждый мужчина и каждая женщина здесь, на земле, – это братья и сестры, и даже больше того, так что умереть оказывается легче, чем совершить предательство; и нельзя оскорблять человека, надо уважать его, любить, не причинять вреда даже волосу на его голове, не оскверняя самой жалкой из его грез, если известно, как они ему дороги…

Она смотрела на него, и слезы, как бриллианты, блестели у нее на ресницах.

– Жан, – тихо произнесла она, – ты бы меня никогда не предал?

– Скорее умер бы, – просто сказал он.

– Знаю. А поскольку я не могла поверить, что человек, которому представился случай отомстить, предать, может удержаться от этого, я месяцы напролет жила в страхе перед тобой. Пыталась соблазнить тебя, не потому, что твоя любовь много значила для меня – я женщина бессердечная, и любовь мужчины для меня была не больше чем естественное обожание, – я всегда ощущала себя богиней, созданной для поклонения. Если ты никогда не изменял своей жене, ты всегда говорил ей правду, не так ли?

– Да, – сказал Жан.

– Так я и думала. Но когда ты оттолкнул меня, поняла, что должна тебя убить, чтобы выжить самой. Мне никогда в голову не приходило, что твоя жизнь гораздо важней моей, что ты когда-нибудь принесешь пользу народу Франции, в то время как я не больше чем разукрашенная паразитка. Но для меня ничего не существовало, кроме меня самой, моей драгоценной, великолепной личности, которую я любила, как только может любить человек.

– Человек может видеть свои недостатки, – сухо заметил Жан. – Человек, Люсьена, не всегда слеп…

– Ты лучше Жерве, благороднее. Ты никогда не испытывал потребности мстить мне…

– Отмщение дело Бога, а не человека, – сказал Жан. – Когда присваиваешь себе право быть судьей, присяжными и палачом в одном лице, тем самым преувеличиваешь свою роль. Так я думаю. Не могу изображать из себя Господа Бога, Люсьена. Могу только покинуть тебя с печалью в сердце – это правда.

– Спасибо тебе за это. Жанно…

– Да, Люсьена?

– Люди не могут измениться, во всяком случае, совершенно измениться. Я ненавижу свое тщеславие, но оно сидит во мне. Не боюсь смерти. Она ведь придет однажды, так пусть это случится сейчас, пока я еще не постарела и мужчины еще смотрят жадными глазами на мое тело. Но с чем я не могу смириться, так это с мыслью, что мою голову бросят в эту вонючую кровавую корзину! Что я буду обезображена после смерти. Я хочу выглядеть так, словно я сплю, чтобы люди, глядя на меня, качали головами и шептали: “Какая жалость, такая красавица должна была умереть!”

– Чего ты хочешь? – спросил Жан, начиная улавливать ее мысль.

– Недалеко от Гревской площади есть аптека. Пойди туда и купи для меня маленький пузырек. Скажи, что это для крыс; аптекарь поймет, в чем дело; он многих спасал от милосердного ножа Самсона… Принеси этот пузырек мне. Тогда я буду выглядеть так, словно я заснула, и tricoteuses[69] не будут включать в свой счет мою голову, а канальи не будут плевать в меня, когда меня повезут в этой ужасной повозке, и обзывать самыми гнусными словами, которые я, возможно, заслуживаю, но никогда себе в этом не признавалась…

– Ты такой и не была, – сказал Жан. – Значит, до завтра?

– Да, Жанно, до завтра. Не прошу у тебя прощения, и так знаю, ты простил меня. До свидания, Жанно, до завтра…

Жан Поль шел домой и ему казалось, что его уставшие ноги не выдерживают тяжести тела.

В тот же миг, как он увидел лицо Флоретты, Жан понял, что что-то случилось.

– Жан, – шептала она. – Здесь были люди, ужасные, грубые. Они обошлись со мной достаточно хорошо, когда обнаружили, что я слепая. Но они оставили что-то для тебя. Вот – какая-то бумага. О, Жан, скажи мне, что в ней?

Жан взял бумагу, украшенную официальными печатями, и стал читать. По первому же взгляду на нее он понял, что это за документ. Из всех зловещих выдумок, с помощью которых революция отнимала у человека свободу, а в конечном счете и жизнь, эта была самой жестокой: бумага, которую он держал в руках, была ajournement[70], или приостановление ордера на арест. В действительности человек этот был уже обречен. Он мог пользоваться свободой передвижения, пока оставался в Париже; но каждый час, каждую минуту над ним нависала опасность; как только Фукье-Тенвиль вздумает пустить ордер в производство, когда у него будет достаточно доказательств, или по собственной прихоти, или ему это будет выгодно, и Жан будет брошен в Аббатство, Темпл, Консьержери, Люксембургский дворец или в любую другую из пятидесяти парижских тюрем, чтобы выйти оттуда только в скрипучей повозке смерти. Жан знал, что этот прием предназначен для того, чтобы сломить волю будущего узника: к тому времени, когда он в конце концов будет арестован, его нервы будут окончательно расшатаны этим ужасным ожиданием, которое может продолжаться неделями и даже месяцами, а его воля к сопротивлению будет подавлена.

вернуться

69

Вязальщицы на спицах (фр.)

вернуться

70

Отсрочка (фр.)