– Как увидали они, что деньги-то совсем неизвестно чьи, так и стали, – черт бы их побрал! – на то сворачивать, будто я – все равно, как клад. Ну, какой же я клад, посудите сами! Потом один барин давал мне по гинее в вечер, чтобы я рассказывал все, как было, в одном увеселительном собрании. «Так, говорит, своими словами рассказывай, только одного не поминай».
Если же вы захотите сразу прервать поток его воспоминаний, – стоит только спросить, не были ли замешаны в деле какие-то рукописные книги. Он согласится, что были, и начнет объяснять вам, что и теперь многие воображают, будто они у него, но помилуйте, что вы это! – у него их нет.
– Их взял и упрятал куда-то сам Невидимка, еще когда я в Порт-Стоу удрал. Что они у меня, – это все выдумки мистера Кемпа.
Затем он впадает в задумчивость, наблюдает за вами украдкой, с беспокойством теребит очки и, наконец, уходит из-за прилавка.
Он – холостяк, испокон века имел наклонность к холостой жизни, и в доме нет ни одной женщины. Внешним образом он застегивается, – чего требует его положение, – но в более существенных и интимных пунктах своего туалета, в деле помочей, например, все еще обращается к бечевкам. В занятии своем он не обнаруживает большой предприимчивости, но в заведении его царит необыкновенный порядок. Движения хозяина медленны, и он частенько задумывается. В деревне ему приписывают большой ум и самую почтенную скаредность, а относительно знания дорог в южной Англии он заткнет за пояс самого Кобета.
В воскресенье, по утрам, каждое воскресенье круглый год, пока он заперт от внешнего мира, и каждый вечер, после десяти часов, он уходит в свою маленькую гостиную, неся с собою стакан джина, слегка разбавленного водой, ставит его на стол, запирает дверь, задергивает шторы и даже заглядывает под стол. Затем, убедившись в своем полном одиночестве, отпирает шкаф, ящик в шкафу и отделение этого ящика и вынимает оттуда три тома в коричневых кожаных переплетах, которые и выкладывает торжественно на середину стола. Переплеты истрепаны и подернуты зеленой плесенью, так как книги однажды ночевали в канаве, некоторые страницы совсем смыла грязная вода. Хозяин садится и кресло и медленно набивает длинную глиняную трубку, пожирая глазами книги. Потом он тянет к себе одну из них, открывает ее и глубокомысленно перевертывает страницы то с начала, то с конца.
Брови его сдвинуты, и губы усиленно двигаются.
– Шесть, маленькое два повыше, крестик… и закорючка. Ну и голова же была, нечего сказать!
Через некоторое время внимание его ослабевает, он откидывается на спинку кресла и щурится сквозь дым в глубину комнаты, на невидимые простому глазу предметы.
– Сколько тайн, – говорит он, – сколько самых диковинных тайн! Стоит мне одолеть их, и… Господи ты боже мой! Я бы не так, как он… А просто бы…
Он затягивается трубкой и погружается в мечты или, вернее, в единую, чудесную мечту всей его жизни. И, несмотря на все непрестанные усилия Кемпа, ни одно человеческое существо, кроме хозяина, не знает, куда делись все эти книги вместе со скрытой в них тайной невидимости и множеством других удивительных тайн.
И никто не узнает этого до самой его смерти.
Амброз Бирс
На мосту через Совиный Ручей
На железнодорожном мосту, где-то посреди Северной Алабамы, стоял мужчина. Он смотрел себе под ноги, на быстрый поток воды двадцатью футами ниже. Руки его были связаны за спиной. Шею стягивала веревочная петля. Другой ее конец был закреплен на массивной поперечной балке у него над головой, но натянуть ее не успели, и веревка провисала почти до его колен. Несколько досок, брошенных на поперечные распорки, на которых были уложены рельсы железной дороги, образовывали шаткий настил – общий для него и его палачей, двоих рядовых армии федералов и командовавшего ими сержанта, который в мирной жизни, скорее всего, был помощником шерифа. Чуть поодаль на том же импровизированном эшафоте стоял офицер в мундире. Он был вооружен и, судя по нашивкам, имел чин капитана. На обоих концах моста вытянулись в струнку часовые с ружьями в положении «на караул», то есть держали их над левым плечом, в согнутой под прямым углом и прижатой к груди руке – поза напряженная и торжественная, требующая неестественно выпрямленного туловища. Очевидно, в обязанности часовых не входило наблюдение за тем, что происходит посреди моста: оба попросту преграждали доступ на него.
Перед одним из часовых никого видно не было, железная дорога примерно на сотню ярдов убегала в лес и делала поворот, скрываясь за деревьями. Вне всякого сомнения, где-то там располагался сторожевой аванпост. А вот с противоположной стороны раскинулось открытое пространство – пологий откос упирался в деревянный частокол с прорубленными в нем бойницами для стрельбы из ружей и единственной амбразурой, из которой торчало жерло медной пушки, глядящей на мост. На склоне, примерно посередине между мостом и фортом, расположились зрители – выстроившаяся в шеренгу рота пехотинцев в положении «вольно»: они стояли, уперев приклады ружей в землю, наклонив стволы к правому плечу и придерживая руками цевье. На правом фланге шеренги лейтенант картинно опирался обеими ладонями на эфес сабли, воткнутой в землю. За исключением четверых людей на мосту, никто не двигался.
Солдаты с каменными, ничего не выражающими лицами угрюмо наблюдали за происходящим. Часовых, охранявших оба берега, можно было принять за статуи, служившие украшениями моста, настолько неподвижными они казались. Капитан застыл со скрещенными на груди руками, молча наблюдая за работой своих подчиненных, но не вмешиваясь в нее. Смерть – высокая и важная гостья, и, когда она заранее оповещает о своем прибытии, принимать ее полагается с официальными почестями, пусть даже встречающие уже знакомы с ней накоротке. В военном этикете молчание и неподвижность означают уважение.
Человеку, которого собирались повесить, на вид было около тридцати пяти. Судя по одежде, характерной для плантатора, он был штатским. Правильные черты лица – прямой нос, твердо очерченные губы, широкий лоб. Со лба назад зачесаны длинные темные волосы, заправленные за уши и ниспадающие на воротник ладно сшитого сюртука. Он носил усы и остроконечную бородку, но вот бакенбарды отсутствовали, глаза фермера были большими и темно-серыми, и в них светилось дружелюбие, несколько неожиданное для человека, чью шею облегала пеньковая петля. Было совершенно очевидно, это не какой-то вульгарный убийца. Законы военного времени отличаются изрядной строгостью и позволяют казнить через повешение кого угодно, понятно, что и джентльмены не являются исключением из правил.
Наконец приготовления были завершены, и двое рядовых шагнули в стороны, оттаскивая доски, на которых стояли. Сержант повернулся к капитану, отдал честь и встал за спиной у офицера, который, в свою очередь, тоже сделал шаг в сторону. После этих передвижений осужденный и сержант остались стоять на разных концах одной доски, лежавшей на трех поперечных балках-шпалах моста. Тот край, на котором стоял штатский, совсем немного не доставал до четвертой балки. Доску эта ранее удерживал своим весом капитан, теперь на его место встал сержант. По сигналу старшего по званию последний сделает шаг в сторону, доска наклонится, перевернется, и приговоренный сорвется в щель между двумя балками.
На его заинтересованный взгляд, процедура казни отличалась простотой и эффективностью. Лицо его закрыто не было, а глаза – завязаны. Несколько мгновений он смотрел на «шаткую опору», на которой стоял, а потом перевел взгляд на бурный поток, все так же пенившийся под ногами. Вот внимание его привлек кусок плавника, и несколько мгновений он провожал его взглядом, глядя, как течение уносит его прочь. Как же медленно он движется! Что за ленивая река!
Он закрыл глаза, чтобы в последний раз мысленно представить себе свою жену и детей. Вода, позолоченная лучами восходящего солнца, туман, притаившийся у берегов чуть ниже по течению, форт, солдаты, плавник – все это отвлекало его. И вдруг он услышал кое-что еще. В мысли о дорогих и любимых ворвался новый звук, который он не мог ни понять, ни прогнать – резкий, отчетливый, металлический перестук, похожий на удары кузнечного молота по наковальне, звон его эхом раздавался у него в ушах. Интересно, подумал человек, что он означает и откуда доносится – из невыразимого далека или откуда-то поблизости – казалось, звук идет отовсюду. Он раздавался через равные промежутки, но медленно, словно похоронный звон. Каждого нового удара он ожидал с нетерпением и – сам не зная почему – тревогой. Перерывы становились все длиннее: каждая новая пауза сводила его с ума. Но, потеряв в частоте, удары обретали все бoльшую силу и резкость. Они резали ему слух, словно лезвие острого ножа, он боялся, что не выдержит и закричит. На самом же деле это тикали его часы.