В кухне все бурлило, так что трудно было найти тихий уголок, где можно было бы сесть и насладиться запоздалым обедом. Кроме того, мне хотелось в спокойной обстановке поближе познакомиться с этим странным долговязым молчаливым существом – секретарем Атто Мелани. Возможно, мне удалось бы тогда кое-что узнать об этой Марии, о странном поведении аббата и, наконец, о его планах относительно своего и, в особенности, моего будущего.

Поэтому я предложил Бюва пойти в парк и пообедать там на лужайке, в тени мушмулы или персикового дерева, где, кроме прочего, у нас будет возможность на десерт срывать плоды прямо с дерева. Не откладывая дела в долгий ящик мы захватили корзину и большой кусок джутовой ткани и по раскаленному в жару «собачьих дней» [12]песку направились к часовне виллы.

Позади часовни была тенистая роща – идеальное место для нашего импровизированного обеда. Когда мы вошли в душистую тень деревьев, ногам сразу же стало легче на свежей мягкой почве. Мы хотели было устроиться на опушке рядом с часовней, однако услышали негромкий, но непрекращающийся храп, возвестивший о присутствии в непосредственной близости от нас капеллана, дона Тибальдутио Лючиди. Очевидно, он решил позволить себе короткий отдых от праведных трудов своей духовной должности и вздремнул, свернувшись калачиком. Удалившись от него на некоторое расстояние, мы устроились под кроной прекрасного сливового дерева, усыпанного спелыми плодами и окруженного многочисленными кустиками земляники.

– Так вы писарь в Парижской королевской библиотеке, – начал я, чтобы завязать разговор, когда мы расстилали на траве большое джутовое полотно.

– Писарь для его величества короля и писатель для самого себя, – ответил Жан, полусерьезно, полушутливо, нетерпеливо роясь в корзине со съестными припасами. – То, что сегодня сказал обо мне аббат Мелани, не совсем верно. Я не просто копирую рукописи, я также творю.

Высказывание Атто обидело Бюва, однако в его голосе ощущалась самоирония, свойственная умным людям, которым уготовано занимать низкие должности, так что они даже самих себя не могут воспринимать всерьез.

– А о чем ваши работы?

– В основном, это работы по филологии, хотя я пишу под дру-гими именами. По случаю паломничества к собору Богоматери в Марка Анконитана я опубликовал старые тексты на латыни, которые нашел много лет назад.

– Вы сказали, в Марка Анконитана?

– Да, к сожалению, – с горечью добавил Жан, опускаясь на землю и запуская пальцы в чашечку с маслинами, – как говорит евангелист, nemopropheta inpatria– нет пророка в своем отечестве. В Париже я не напечатал ни одной работы: мне даже не всегда регулярно платили. К счастью, аббат Мелани время от времени заказывает мне кое-какие небольшие работы… Но лучше расскажи мне о себе: по словам аббата, ты тоже занимаешься писательством.

– Гм… Не совсем. Я еще ничего не публиковал; я был бы счастлив это сделать, но до сих пор мне не представлялась такая возможность, – смущенно ответил я, отвернувшись и сделав вид, что занят украшением рыбы сливочным маслом.

Я умолчал о том, что мое единственное произведение было похищено Атто.

– Понимаю. Но, если не ошибаюсь, сейчас аббат заказал тебе отчет о предстоящих днях, – ответил он, взяв крендель и жадно вынимая из него пальцами середину, чтобы освободить место для начинки.

– Да, это так, хотя мне не совсем понятно, что я, собственно…

– Он уже намекал мне об этом плане, сказав, что ты неплохо пишешь. Тебе повезло, Мелани платит очень прилично, – продолжал он, укладывая в крендель кусочки рыбы.

– О да, – поддакнул я, довольный, что разговор наконец зашел об Атто. – Кстати, а какую работу поручает вам аббат Мелани?

Однако Бюва будто не слышал моего вопроса. Он помолчал минуту, размышляя и сосредоточенно выдавливая сок лимона на крендель с кусочками рыбы, а затем спросил меня:

– Почему бы тебе не показать мне, что ты написал, возможно, я помог бы найти издателя…

– Нет, не стоит, синьор Бюва, речь идет всего лишь о дневнике, да еще и написанном по-итальянски… – ответил я, уткнувшись носом в свои куски сыра с травами и понимая незначительность подобной отговорки.

– Ну и что? – возмутился Бюва, размахивая своим кренделем. – Мы ведь живем не в шестнадцатом веке! И разве ты не родился свободным человеком? Ты волен поступать по собственному усмотрению: точно так же, как ты не обязан ни перед кем отчитываться, если бы писал на немецком или древнееврейском языке, тебе нечего оправдываться в том, что твой дневник написан на итальянском.

Он замолчал, чтобы отведать свое лакомство, и сделал мне жест подать ему вина.

– Разве величия итальянского народного языка недостаточно, чтобы поведать даже об изысканных вещах? – изрек он с набитым ртом. – Его преподобие монсиньор Панигарола писал простым языком о высших таинствах теологии, так же как и оба уникальных дарования – монсиньор Корнелио Музо и Фиамма. Великий Александр Пикколомини нашел ему место почти для всей философии; Маттиоло счел его весьма удобным для создания замечательных трактатов по медицине. И ты не можешь напечатать на нем немного болтовни из твоего дневника? Туда, где может царствовать королева Теология, со всей приятностью может входить девица-горничная, коей является Философия, и с не меньшей легкостью – домохозяйка, то есть Медицина, не говоря уже о маленькой служанке – дневнике. Представь себе, что дневник или мемуары – скромные слуги.

– Но мой итальянский – это не тосканское наречие, а язык Рима, – сказал я, тоже пережевывая пищу.

– «О, горе тебе, ты писал не на тосканском!» – воскликнул бы учитель Аристарх. А я могу лишь добавить, что ты писал не на тосканском, точно так же, как и не на немецком, ибо ты – римлянин, а тот, кто любит тосканский, пусть читает Боккаччо и Бембо, к своему удовольствию, – решительно ответил мой собеседник, завершив свои слова комичным жестом и добрым глотком муската.

«Какой прекрасный острый ум у этого Бюва», – подумал я, откусив хороший кусок от латука. Несмотря на освежающий вкус салата, я испытывал жжение в желудке от зависти: если бы я обладал таким присутствием духа! К тому же, будучи французом, Бюва даже говорил не на родном языке! Какой счастливец!

– Однако должен заметить, – решил уточнить он, доедая последние луковицы, – что у вас, итальянцев, есть плохая привычка, свойственная только вам: вы – народ профессиональных завистников. Что может быть более бесчеловечным, чем испытывать зависть к славе других людей? Стоит среди вас появиться талантливому человеку и начать приобретать имя, как тут же находятся хулители, которые поливают его грязью и всячески ругают, так что очень часто успех этого человека оборачивается нищетой.

«Он, конечно, прав», – подумал я покладисто, поскольку успел удовлетворить свой голод. Однако я вовсе не был уверен в том, что сей порок присущ одним итальянцам: разве Бюва только что не жаловался на унижения, которые ему приходилось выносить? И разве он не признался мне в том, что в Париже никто не хотел печатать ни единой его строчки, тогда как в Италии он нашел свою литературную родину? Однако я решил не напоминать ему об этом, потому что национальная гордость – это слабость, присущая всем народам, кроме итальянцев. И не в моих интересах затрагивать чувства Жана Бюва, совсем наоборот.

Наша маленькая трапеза подходила к концу. Мне не удалось вытянуть из писаря ни единого слова об Атто Мелани, хуже того, беседа вращалась в опасной близости от моих мемуаров. Я не хочу сказать, что аббат не заслуживал того, чтобы я рассказал его писарю о краже, просто это вызвало бы лавину вопросов об Атто, а я действительно не считал приличным болтать о давних злодеяниях его хозяина. Поэтому я направил беседу на другой предмет и сказал Бюва, безостановочно шарившему рукой в нашей корзине для съестного, что мы уже съели всю еду и нам не остается ничего другого, кроме как сорвать пару прекрасных плодов с дерева, которое так гостеприимно укрыло нас своей тенью. По понятной причине, сливы с веток срывал Бюва, а я тем временем вытирал спелые плоды джутовым полотном и складывал их в пустую корзину. Поскольку беседа угасла сама собой, мы ели сливы в почтительном молчании, и единственное, что нарушало тишину, был полет косточек по высокой дуге, которые выплевывали наши старательно работающие рты. То ли равномерный звук падающих как град в свежую траву сливовых косточек усыпил нас, то ли нежный шелест листьев под летним ветерком, а может, мы утомились, лежа на влажной земле, срывать ртом землянику, – в общем, не знаю как, но мы задремали. И пока я прислушивался к храпу писаря, говоря себе, что должен разбудить его, поскольку ему еще предстояло ехать верхом в город, чтобы забрать свои туфли, иначе он не успеет вернуться до вечера, я услышал, как почти в унисон с его храпом становится громче другой звук, заглушая первый. Этот звук был мне ближе и родней: я тоже задремал и храпел от всей души.

вернуться

12

«Собачьи дни» – самые жаркие дни года (в июле – августе).