Я открыл дверь в конце лестничной клетки, которая была лишь прикрыта, и очутился на террасе плоской крыши. Над моей головой и вокруг меня забрезжил рассвет зарождающегося дня; утренняя заря начиналась, уже когда я догнал Сфасчиамонти на Кампо ди Фиоре, но я был слишком увлечен погоней, чтобы заметить это.

То, что последовало дальше, произошло в считанные мгновения. Я совсем выбился из сил и, чтобы не упасть, нагнулся, уперев руки в колени. И тут услышал крик Сфасчиамонти с последнего этажа:

– Все, хватит, мальчик! Это не подзорная труба…

Тогда я повернулся и увидел его. Он прятался за моей спиной, а теперь стоял прямо передо мной. Он схватил меня за воротник, прижал к стене и держал железной хваткой. Нож был направлен мне прямо в живот. Вырываться не имело смысла: если бы я дернулся, он тут же вонзил бы в меня нож.

Он был в лохмотьях, и от него воняло. Синяки под глазами и изрытая оспинами кожа. Наверное, лет тридцати, но выглядел он намного старше: тридцать лет тюрем, голода и ночей под открытым небом. У него был только один глаз, другой был незрячим, как у бродячей кошки.

Очевидно, перед лицом смерти чувства необычайно обостряются, потому что в его глазах я смог увидеть растерянность: убить этого сразу и потом схватиться со следующим или сразу убежать? Но куда? Терраса на самом деле была лишь простым парапетом, проходившим вокруг дома, где кончалась лестничная шахта. До меня дошло, какую глупость я сделал: мы преследовали его до тех пор, пока не загнали в угол и он оказался вынужденным убивать.

– …это проклятый, как его, как он называется… – снова загремел на площадке голос Сфасчиамонти, сейчас уже совсем близко от нас.

Краем уставившегося на меня глаза противник искал путь к бегству. Я понял, что он его не нашел.

Еще две-три секунды – и я узнаю, что чувствует печень, когда в нее входит холодный клинок. И тут мне в голову пришла идея. – Дер Тойчеубьет тебя, – выдавил я из себя, хотя рука бродяги мертвой хваткой сдавила мне горло.

Он медлил. Я почувствовал, как дрогнула его рука.

И тут началось такое… Под слоновьим телом Сфасчиамонти дверь с силой распахнулась, как срываются с петель бронированные двери маяков под напором разбушевавшегося моря. Поперечная балка с грохотом ударила моего врага в спину, и он зашатался. Нож вылетел у него из руки, пролетел между нашими лицами и со звоном упал на пол.

– …это микроскопное ружье! – радостно заорал Сфасчиамонти, врываясь на крышу и размахивая уже наполовину разбитым металлическим прибором.

Оглушенный ударом, мой противник тем не менее попытался удрать. Сфасчиамонти взглянул ему в лицо и возмущенно заорал:

– Эй, так ты вовсе не Кьяварино!

Мы вдвоем бросились на незнакомца, но именно в этом прыжке я споткнулся о большой кирпич. Я покатился по полу, и всех моих сил не хватило, чтобы удержаться, и я покатился к краю крыши. Потом я полетел вниз, во двор, и это была справедливая кара за мое глупое поведение сегодняшней ночью.

Я падал спиной вперед. Пока я летел навстречу смертельному удару, ожидавшему меня внизу, я успел увидеть немое изумление на лице Сфасчиамонти; в момент, оставшийся за пределами времени, я задал себе дурацкий вопрос: не именно ли это чувство изумления (а не боль или отчаяние) охватывает нас при виде смерти другого человека. «Бедный Сфасчиамонти, – подумал я. – Только что он не дал мне умереть от ножа, а теперь вынужден снова меня терять».

Хотя эти мгновения были воистину незабываемыми, в мою память врезалась деталь, которая ускользнула от сбира. До того как меня поглотила пропасть, беглец ответил на мою только что высказанную угрозу:

–  Трелютрегнер.

Затем были только кусок неба в четырехугольнике двора, устрашающе уменьшавшийся над моей головой, и печальная молитва Господу Богу об отпущении мне грехов. Все мои помыслы и чувства были обращены к Клоридии в ожидании конца.

9 июля лета Господня 1700, день третий

Это было безупречное нежное пение, о котором я не мог сказать, откуда оно звучало, потому что доносилось оно ниоткуда и отовсюду, обволакивая меня со всех сторон. В нем звучала невинность, виделись робкие краснощекие послушницы, далекие, озаренные солнцем поселения. Это был нежный псалом, осчастлививший мой слух, пока я привыкал к своему новому состоянию. Наконец я понял: это было пение братства, совершающего паломничество в Рим во время святого года. Это было возвышенное смешение тонких и мощных, высоких, как звон колокольчика, и низких, мужественных и женственных звуков. Мужчины и женщины встали на восходе солнца и пели во славу Господа благодарственную песнь, направляясь к четырем базиликам, дабы получить отпущение грехов.

Четырехугольник теперь уже синего неба все еще находился надо мной, чистый, как хрусталь, и неподвижный. Я был мертв и жив одновременно.

Мои глаза были наполнены синевой этого четырехугольника, но я уже ничего не видел. Небо вливалось в мои зрачки, словно слезы ангелов. Лишь музыка, лишь этот хор богомольцев притягивал меня, как будто он мог поддерживать во мне жизнь.

Последние восприятия – падения в пропасть, поглощающего меня внутреннего двора и давящего на спину воздуха – были стерты этой святой мелодией.

Другие неясные голоса сплетались и расплетались в непонятных контрапунктах.

И только теперь, почувствовав присутствие вокруг себя других живых существ, я пробил мирный панцирь своего полусна. Как упавший с небесного рая Люцифер, я почувствовал злую теплую мглу, сковавшую мои члены и втягивающую меня в скользкое брюхо ада.

– Давайте вытащим его оттуда, – сказал кто-то.

Я попытался шевельнуть рукой или ногой, на случай если они у меня еще были. Получилось: я дрыгнул ногой. К этой обнадеживающей новости присоединилось, однако, неожиданное ощущение.

– Ну и вонь! – воскликнул другой.

– Давай попробуем вместе.

– Он обязан жизнью дерьму, ха-ха-ха!

Я не был мертв, я не разбился о твердую брусчатку двора, и меня вовсе не поглотил ад: я оказался на повозке с теплым навозом, от которого еще шел пар.

Как пояснил позже Сфасчиамонти, снимая у меня со спины пару кусков дерьма, мое падение закончилось в огромной куче свежего навоза, которую с вечера оставил там один крестьянин, собиравшийся следующим утром продать это удобрение управляющему виллой Паретти.

Итак, это было просто чудо, что я не сломал себе шею. Конечно, когда я сверзился на кучу экскрементов, то потерял сознание и не подавал признаков жизни. Собравшиеся вокруг меня зеваки были весьма озадачены, а один даже перекрестился. Но вдруг, когда мимо проходила группа паломников, я пошевелился, а веки мои дрогнули.

– Это воля Божья, – сказал один старик, – молитва братства снова пробудила его к жизни.

Между тем Сфасчиамонти, отвлеченный моим падением и озабоченный моей судьбой, упустил нашего человека: тот, не решаясь вступить в конфронтацию с угрожающей массой сбира, храбро спрыгнул на крышу другого дома и продолжил свое бегство по террасам окрестных крыш. Мой союзник, который своей мощной фигурой мог проломить на крышах стеклянные вставки для света, вынужден был отказаться от преследования. Вернувшись на улицу, он помог мне слезть с кучи навоза при поддержке одного садовника, который только что приехал, чтобы предложить свой товар на близлежащей Камво ди Фиоре, где сейчас открывались двери первых лавок.

– Проклятый обманщик, – ругался Сфасчиамонти, сопровождая меня к старьевщику, чтобы раздобыть у него для меня чистую одежду. – У Кьяварино была в руках вот эта штука, а не подзорная труба.

Он извлек из серого куска ткани прибор, который я видел в его* руках каких-то полчаса назад, когда он с триумфом размахивал им, появившись на террасе в тот самый незабываемый момент, когда к моему животу был приставлен нож.

Довольно крепко пострадавший в ночном происшествии аппарат представлял собой кучу погнувшегося железа, откуда торчали ножка, длинный цилиндр и соединительная цапфа от утерянного оптического прибора. В тряпку были завернуты осколки стекла (вероятно, от линз), три или четыре винта, шестеренка и помятая полоска металла.