Покончив с делами, он задумался… Последние дни прошли в хлопотах.

Пароход делал рейсы у самого берега. У Трех камней, у Красной скалы и у одинокого Зимовья Обухов отдавал якорь. На берегу появлялись люди, спускался с борта кунгас, его нагружали продовольствием и другими товарами, необходимыми в лесу.

Трюмы «Синего тюленя» были поистине неиссякаемыми. В его утробе нашлась всевозможная одежда, начиная от теплого белья и до штанов и курток из чертовой кожи — партизаны ходили в обновках. Особенно радовались они большому запасу табака и папирос.

Погрузку и выгрузку производили быстро и тихо, даже гудки старались не давать. Каждую минуту можно было нарваться на сторожевик. Несколько человек ушло с парохода в таежные отряды, зато другие с берега пополнили партизанскую группу на борту. Командир Барышников несколько раз сходил на берег, встречался с нужными людьми. В других местах его посещали партизаны.

Потом на исходе оказались вода и уголь. Кочегары шаркали лопатами по железным листам бункеров, соскребая остатки пищи для прожорливых котлов. Приходится еще раз идти в Императорскую гавань. Положим, в бухту Святой Ольги сейчас все равно рановато. Иван Степанович Потапенко правильно сказал на совете парохода: «Наверняка нас ищут два, а то и три корабля. Командир „Сибиряка“ фон Моргенштерн, поди, первым делом по радиотелеграфу депешу дал: так, мол, и так, прошу помощи. Пойдем в Ольгу — и тут обязательно на заслон наткнемся». Здесь надо было остерегаться. Даже туманы, которых так не любят моряки, были союзником…

В двенадцать ночи Федя сдал вахту Обухову. Хотя Валентин Петрович и был теперь капитаном парохода, однако вахту стоял наравне с Великановым: четыре часа на мостике, четыре часа отдых. Обухов тоже переживал чудесные дни первого командования судном. Он немало проплавал старшим помощником, но никогда раньше не чувствовал такой ответственности — тяжелой и в то же время приятной. К переменам на «Синем тюлене» он относился сочувственно, а к Великанову проникся искренним уважением. Если погода держалась хорошая, за штурмана был Ломов. А Федя, сменившись, чувствовал себя старпомом.

По нескольку раз в день он обходил пароход и все старательно отмечал в записной книжке. Вот это надо сделать сейчас, а с этим можно не торопиться, отложить на потом, когда народу будет больше. Федя организовал бригаду из партизан. Беззлобно его поругивая, бойцы сбивали застарелую ржавчину, стучали по железному корпусу кирками и красили металл ярким свинцовым суриком.

Даже до канатного ящика дошло дело: его почистили от грязи и тоже оббили ржавчину. Великанов уставал и спал буквально на ходу.

И старший механик Фомичев не жалел себя в работе. Прежде всего он решил исправить динамо-машину. Он сам точил на токарном станке сломавшиеся части, кузнечил и слесарил. Через два дня на пароходе загорелись электролампы. Николай Анисимович по-прежнему был строг с подчиненными, но от брани воздерживался. Прежде он был общителен, теперь редко с кем-нибудь заводил речь. На машиниста Никитина он смотрел косо, но ни о чем не расспрашивал его и не выказывал своего неудовольствия. Его все время не оставляла одна и та же мысль. Федька, племянник, кровно обидел его. Как он мог напакостить в машине!.. Фомичев считал все поведение Феди черной неблагодарностью. Иногда он порывался как следует проучить негодного мальчишку, но сдерживал себя и молча продолжал работать. Молчаливость стала новой его чертой. Впрочем, она помогала ему кое-что понимать более правильно.

Николай Анисимович не обращал внимания на нехватку машинной команды. Механики, кочегары и матросы нашлись среди партизан, однако людей все же не хватало. Но что делать, в эти беспокойные и радостные дни многие привыкли работать за двоих и никто не сетовал.

Радиотелеграфист Иван Курочкин держался на пароходе тихо, неслышно. Он был не рад, что ноги принесли его в логово партизан. Но и в лагере карателей ему было несладко. Он неожиданно оказался под подозрением. Поручик Сыротестов несколько раз бил его, пытаясь что-нибудь выведать.

На пароходе Курочкин тоже боялся, что его вот-вот схватят. Но телеграфиста никто не трогал, и он, несколько осмелев, принялся налаживать свои агрегаты. В тот день, когда появился электрический ток, Иван Курочкин, закрывшись в радиорубке, послал полковнику Курасову донесение. «Пароход захватили партизаны, — докладывал шпик. — Солдаты зпт Сыротестов зпт капитан Гроссе остались бухте Безымянной тчк Партизаны разграбили груз находящийся трюмах парохода зпт снабжают свои шайки тчк Тюки шерстью лежат прежнем месте тчк Уборщик Великанов оказался предателем зпт необходима срочная помощь тчк Иван Курочкин».

Его заячье сердце трепыхалось от страха, пока последняя буква не слетела с ключа в эфир.

Федя Великанов, увидев накануне длинное постное лицо радиотелеграфиста, вспомнил его предложение и рассказал командиру отряда, как Курочкин предлагал стать осведомителем.

— Какая противная рожа! — сплюнул Барышников. — Так и знал, что человеку с такой рожей верить нельзя. Ты, — сказал он начальнику штаба Прибыткову, — займись им: нельзя, чтобы в радиорубке сидела подозрительная личность. Пока своего не подберем, пусть совсем не будет телеграфиста…

Заполнив все графы в судовом журнале и аккуратно промакнув лиловые чернила, Великанов прислушался.

— Схожу-ка я на бак, Валентин Петрович, — сказал он Обухову, склонившемуся над картой, — кажется, якорь плохо закрепили: стучит и стучит.

На «Синем тюлене» якоря были адмиралтейские, в клюз такой не втянешь — мешал шток. Каждый раз матросы с помощью талей заваливали якорь на палубу и привязывали его манильским тросом.

Обухов, отмерив медным измерителем расстояние, поставил отметку на курсовой черте и кивнул головой. Как всегда, по вечерам он был пасмурен и неразговорчив: его мучили всевозможные страхи. «Где ты, как ты, моя Надюша? — думал он. И тут же повторял про себя строчку из древнего поморского устава: — „Собери умы свои и направи в путь. Горе, когда для домашних печалей ум мореходцу вспять зрит“. Все хорошо у меня, не надо об этом думать. Только как далеко до любимой: еще идти и идти…»

Федя потоптался около, хотел сказать что-то успокаивающее своему начальнику, но постеснялся, прихватил керосиновый фонарь и спустился вниз. У кают-компании он столкнулся со старшим механиком.

— Ну-ка, партизан, — угрюмо сказал Николай Анисимович, — зайди ко мне.

Великанов покорно вошел в дядину каюту.

— Садись, Федор, — начал Николай Анисимович. Его голос сегодня звучал тихо. — Величать тебя теперь не знаю как. По должности ты уборщик, а будто в старпомы произведен… И капитаном пришлось побывать. Гм… что и говорить, племяш у меня знатный. Красный капитан! Может, придется дяде, старшему механику, шапку перед тобой ломать, а? Так ты того… будь милостив.

Великанов, опустив глаза, молча слушал. Он понимал, что в дядиных словах нет настоящего гнева. Есть боль. Николай Анисимович казался ему каким-то жалким, потерявшим свое обычное место в жизни.

— Теперь дело прошлое, — продолжал Фомичев. — Давай рассказывай: кто мне пакости в машине строил, кто опозорил седую голову? Только правду говори.

Федя решил, что скрывать ему нечего. Он прямо посмотрел на дядю.

— Я…

— Врешь… Откуда тебе знать… А если сам, расскажи, что ты сделал.

Федя обо всем подробно рассказал.

— Только не я один, мы с Никитиным вместе, — закончил он. — Мне тебя жалко было, дядя Коля, а иначе я не мог. Интересы революции должны быть выше личных.

— Эх-хе-хе! Опозорил ты меня, Федор, ведь теперь смеяться надо мной будут… — Николай Анисимович не обратил внимания на «интересы революции». И почти тут же неожиданно добавил: — А Петьку Безбородова как собаку пристрелили… Никитин… Что Никитин — тоже, как и ты, щенок… Если бы не Безбородов, все ваши штучки в тот же день на чистую воду вышли… Да, обвели вы меня, старика. Правду, видать, мне покойник говорил: «Если весь народ зубы оскалил, не спорь, а подумай, с кем ты». И я думаю, Федор, думаю. Вот ты сумел дорогу прямую сыскать…