Она, похоже, не возражала, но… фу.

Мое собственное отвращение меня потрясло. Уж мне-то меньше всего полагалось кривиться от мысли о человеке и саарантрасе вместе. Нет, определенно, моя неприязнь проистекала из отвратительных личностей этих двоих, к тому же я только что представила себе ардмагара в неглиже. Разум после такого надо с мылом отскабливать.

Глиссельда завершила выступление под гром оваций. Я ждала, что она сбежит со сцены, но нет. Она шагнула вперед, подняла руку, требуя тишины, и сказала:

— Благодарю за щедрые аплодисменты. Надеюсь, у вас осталось еще немного в запасе для того, кто их больше всего заслуживает — моей учительницы музыки, Серафины Домбей!

Аплодисменты зазвучали снова. Она жестом позвала меня к себе на сцену, но я застыла на месте. Тогда она подошла, схватила меня за руку и потянула за собой. Смутившись до глубины души, я присела в реверансе перед морем лиц и, подняв голову, увидела Киггса; он легонько помахал. Я попыталась улыбнуться в ответ, но, подозреваю, промахнулась.

Глиссельда жестом попросила тишины.

— Я надеюсь, дева Домбей простит, что я нарушаю ее четкий распорядок концерта, но в качестве награды за то, что выдержали мои ничтожные потуги, вы все заслужили послушать прекрасного исполнителя: саму Серафину. И, пожалуйста, помогите мне убедить королеву, что Фина должна стать придворным композитором и равной Виридиусу. Она слишком талантлива, чтобы быть просто помощницей!

Я ожидала, что Виридиус нахмурится, но он откинул голову и расхохотался. Публика снова захлопала, я воспользовалась моментом и шепнула Глиссельде:

— Я не взяла с собой инструмента.

— Смешная, ведь прямо за нами стоит клавесин, — прошептала она в ответ. — И, признаюсь, я взяла на себя смелость приказать принести твою флейту, и уд тоже. Выбирай, что хочешь.

Флейту моей матери… При виде ее заныло в груди: мне хотелось на ней сыграть, но это было слишком личное. А от уда, давнего подарка Ормы, не будет болеть правое запястье… Это решило дело. Гантард подал мне инструмент и медиатор, Ларс вынес стул. Уложив похожий на дыню уд на колени, я проверила, как настроены все одиннадцать струн, но все оказалось в норме. Все это время взгляд мой блуждал по залу. Киггс смотрел на меня; Глиссельда подошла к нему, и он ее приобнял. Никто не следил за ардмагаром. Я мысленно потянулась к Ларсу и послала его в ту сторону. Убедившись, что он пересек толпу, я закрыла глаза и тронула струны.

Играть что-то конкретное я не собиралась: мне нравится зибуанский подход к уду, импровизация, поиск формы в звуке. Я словно различаю в облаках картины, а потом закрепляю их мелодией. Мои мысли постоянно возвращались к Киггсу, стоящему рядом с Глиссельдой; между нами разлился океан людей, и это придало моему музыкальному облаку форму, которая мне не нравилась, грустную и зацикленную на себе. Но, пока я играла, обозначились иные очертания. Океан по-прежнему разделял нас, но музыка стала мостом, кораблем, путеводным огнем. Она связала меня с каждым в зале, заключила нас всех в объятия, перенесла в какой-то более совершенный мир. Модуляция (рябь на водной глади) за модуляцией (полет чаек), и она ровно опустилась в мою излюбленную тональность (меловые утесы, открытый всем ветрам маяк). Почти у самой поверхности зазвучала новая тема — одна из мелодий моей матери; я сыграла туманную, завораживающую вариацию, связала ее тему со своей, не проигрывая дословно. Двинулась к ее песне, покружила вокруг нее, слегка коснулась, а потом снова пронеслась мимо. Но ее орбита снова и снова затягивала меня, пока я не покорилась. Я сыграла ее мелодию целиком и запела песню отца, и на одно сияющее мгновение мы были втроем, все вместе:

Тысячу раз любовь меня к скорби вела.
Тысячу раз мечталось мне иное прошлое.
Знаю, мой свет, нам нет пути назад,
Тысячу грузов с плеч уже не сбросить.
Пусть тяжко на душе, мы будем жить.
Тысячу раз любовь меня к скорби вела.
Но не скорблю, что привела к тебе.

Потом песня освободила меня, опять позволила импровизировать; круги становились все шире, и наконец я снова обняла музыкой весь мир.

Открыв глаза, я увидела перед собой полный зал разинутых ртов, словно слушатели надеялись, что вкус последней звучащей ноты останется у них на языке. Никто не хлопал, пока я не поднялась на ноги, а потом аплодисменты грянули так оглушительно, что меня оттолкнуло на шаг назад. Наполовину вымотанная, наполовину возбужденная, я присела в реверансе.

Когда я подняла взгляд, то сразу увидела отца. Я даже не знала, что он здесь. Он был так же бледен, как на похоронах, но теперь я иначе поняла выражение его лица. Он не был сердит на меня: на лице его смешались боль и стальная решимость ей не поддаваться. Я послала ему воздушный поцелуй.

Киггс и Сельда стояли вместе, отчего мне самой на мгновение стало больно. Они улыбались и махали, они были моими друзьями, оба, как бы горька ни была эта радость. В дальней части зала стояли рядом дама Окра Кармин, Ларс и Абдо, который прыгал на месте от восторга. Они нашли друг друга, мы нашли друг друга.

Выступление на похоронах выжало из меня все соки, но на этот раз ощущения были совсем другие. Меня окружали друзья, а публика отозвалась искренними аплодисментами. На одно долгое мгновение меня охватило чувство, что я здесь своя, что здесь мое место. Я снова сделала реверанс и ушла со сцены.

Неумолимый жернов ночи размолол нашу бдительность в пыль. К третьему часу утра я уже с нетерпением ждала, чтобы кто-нибудь зарезал Комонота и нам всем в конце концов можно было бы пойти спать. Следить за ним было нелегко, потому что он сам, казалось, ничуть не устал. Он танцевал, ел, пил, заигрывал с принцессой Дион, изумленно хохотал над танцорами пигеджирии и будто обладал энергией троих обычных мужчин.

Услышав колокольный звон, возвещающий начало четвертого часа, я уже почти было решилась спросить своих товарищей по слежке, нельзя ли мне смотаться вздремнуть, и тут Киггс собственной персоной появился передо мной и взял меня за руку.

— Павана! — только и сказал он, улыбаясь, и утянул меня в променад.

Мой уставший мозг давно перестал замечать танцы, но тут музыка зазвучала четче, вернулись в фокус свечи, степенные пары танцующих, весь зал целиком. Киггс действовал на меня лучше, чем кофе.

— Мне начинает казаться, что мы все зря всполошились, — сказала я, двигаясь гораздо энергичнее, чем за секунду до этого.

— С радостью признаю, что мы ошиблись, в тот же момент, как Комонот невредимым вернется к себе домой, — сказал Киггс, взгляд у него был усталый. — «Не плати Пау-Хеноа, пока он не переправит тебя на ту сторону».

Я поискала ардмагара среди танцующих, но на этот раз его там не было. Наконец он нашелся: стоял, прислонившись к стене, в одиночестве, с кубком вина в руке, и оглядывался вокруг остекленевшим взглядом. Он что, устал? Какое счастье.

— А где принцесса Глиссельда? — спросила я, не увидев ее.

Он обвел меня вокруг себя.

— Либо прилегла отдохнуть, либо что-то обсуждает с бабушкой. Она собиралась сделать и то, и другое, но не знала, в каком порядке.

Может быть, я тоже могла вздремнуть, в конце концов. Но сейчас мне не хотелось спать. Не хотелось, чтобы этот танец кончался, чтобы Киггс отпускал мою руку. Не хотелось, чтобы он отвернулся. Чтобы настал какой-то другой момент, кроме этого.

Во мне поднялось чувство, и я не стала его глушить. Какой вред оно может принести? Ему осталось жить в этом мире всего лишь тридцать два такта адажио. «Двадцать четыре. Шестнадцать. Еще восемь тактов я люблю тебя. Три. Два. Один».

Музыка смолкла, и я отпустила его, но он меня не отпустил.

— На минутку, Фина. У меня для вас кое-что есть.

Киггс повел меня к сцене, вверх по ступеням, за кулисы, где я и так провела большую часть праздника. В углу лежала фляжка Глиссельды с кофе, уже давно пустая, а рядом — небольшой предмет, завернутый в ткань, который я не трогала, потому что не знала, чей он. Он поднял сверток и протянул мне.